Марк встал перед строем, медленно снял центурионов шлем, а потом опустился на левое колено и нагнул голову. Нет, остатки центурии были слишком изнурены и слишком рады, что живы, — они не подняли его на мечи, как бывает с командирами, пролившими слишком много ненужной римской крови. Нет, он оставался командиром. Но он уже не знал зачем.
— Квириты
[97], — сказал он глухо, — я дал неверный приказ. Простите.
Это было немыслимо, этого не могло случиться нигде и никогда — центурион на колене перед центурией, со склоненной шеей в знак того, что любой может ударить мечом. Но никто не ударил.
— Встань, командир, — сказал тихий голос, и он узнал его. По счастью, тот, с седыми висками, уцелел в свалке. И Марк встал. Больше он никогда не говорил об этом со своими воинами.
Через два дня, когда царапины его стали заживать, а центурия стояла на отдыхе и переформировании, его вызвал легат легиона, седовласое и неприступное божество.
— Это лишь отчасти твоя вина, — сказал он, — нас опять предали союзники, ауксиларии. Они должны были провести разведку. Все остальное ты понимаешь сам. Принимать бой на условиях противника — значит даровать ему победу. Ты должен был сделать что угодно, но только не то, чего они ожидали, к чему готовились. И я еще раз разберу с центурионами тактику отступления при засаде.
Но сначала другое. Я был готов снять тебя с центурии и отправить обратно в Рим. Здесь не нужны дерзкие мальчишки из родовитых семей, здесь нужны воины. В лесу ты был таким мальчишкой. Когда ты извинился перед теми, кого чуть не погубил, — ты стал воином. Теперь центурия — твоя, и я буду знать, что нет для нее надежней командира. Но помни, — добавил он, — такое можно делать только один раз в жизни. Только один. Подставишь им шею еще один раз — будешь ими убит. Иди.
Марк запомнил…
Марк вернулся в свой далматинский дом на закате, когда косые лучи солнца высвечивают каждую неровность на каждой стене и мир становится сложным и рельефным перед тем, как погрузиться в ночную черноту.
Шуламит спала на своей подстилке, свернувшись калачиком под обрывками того, что еще утром было ее одеждой, — или не спала… Нет, не спала. Она даже не встала, завидев входящего господина, а только сжалась, ожидая новых побоев, нового позора, и сухие глаза смотрели в пространство с отчаянным упрямством. И косые, скупые лучи вечернего солнца проникали в эту каморку через внутренний двор — может быть, только в эти полчаса в сутки заглядывало сюда солнце. Сейчас оно высветило ее профиль, он был золотым, и он был профилем Спутницы.
И сколько ни пытался Марк вспомнить другое лицо — то, которое было на кольце, — он видел только этот солнечный облик, залитый светом, безнадежностью и ожиданием боли. А в голове стучала фраза из недавнего разговора: «Если не сейчас, то когда?»
И тогда Марк сделал то, чего было делать нельзя. Немыслимое, невозможное, непонятное. Он опустился на левое колено, склонил голову и сказал:
— Я был жесток и несправедлив к тебе, Эйрена-Шуламит. Прости меня. Твой — победил. Я отпускаю тебя. Ты свободна. Ты свободна. Ты свободна.
А она… она протянула к нему слабые, полудетские руки и улыбнулась, впервые с тех пор, как стала рабыней. Улыбнулась, рассыпав светлые волосы, вся в солнце и прожитой боли, и даже шрам на щеке светился счастьем. И сказала хрипло, сорванным голосом:
— Мой… мой господин.
А дальше… Он бережно нес ее на руках в свою комнату, а по щекам его текли слезы, впервые с тех пор, как он стал называть себя мужчиной. И понимал он только одно: никуда и никогда он ее теперь не отпустит.
Созидатели
Ровно через тысячу шестьсот… или тысячу семьсот… А впрочем, к чему нам такая точность? Через тысячу с чем-то лет нашей эры где-то на Острове, где-то в нашей Вселенной будут — и возможно, неоднократно — беседовать двое. И читатель, конечно, понимает, что его будут звать Марко Радомирович, а ее как-нибудь еще: Эйрена, Ирина, Мира. А вот имя Суламифь, пожалуй, будет уже перебором. Но разве это так важно, какие у них имена?
Их двое: мужчина и женщина. Нет, они не любовники и не собираются ими быть. И кажется, не родственники в том смысле, чтобы знать им своих общих предков. А ведь в том или ином колене родственны вообще все люди, если верить Библии. Если же верить генетикам двадцать первого века — вообще все живые существа, включая одноклеточных.
Итак, их двое. Он занят делом, он работает в своей мастерской, а она… ну, допустим, она приносит ему поесть — какой же нам еще изобрести невинный повод для визита порядочной женщины к одинокому мужчине? Полуфабрикаты и микроволновки изобретут еще не скоро, так надо же ему чем-то питаться, пока он готовит этот витраж.
Да, именно витраж. И пусть он сам объяснит почему. А пока что он возится с цветными стеклышками — смотрит на свет, сравнивает оттенки. При изготовлении витражей самое сложное — добиться правильного, чистого, равномерного цвета. Некоторые даже пытаются красить стекло краской, но это, конечно, подделка, на такое он не пойдет. Часть стекол он заказал из самой Венеции, с острова Мурано. Но оттуда много не навезешь, и вот он сам экспериментирует с разными добавками…
А пока возится — читает на память испанские стихи:
— No me mueve, mi Dios, para quererte…
Он часто что-то читает себе сам, чтобы скрасить время работы, ведь радио и всякие прочие фоновые шумы изобретут еще нескоро. Приходится много помнить самому.
Она входит и даже не здоровается, чтобы не мешать таинству стиха. Просто ставит свою корзинку с большой глиняной миской, кувшинчиком и краюхой хлеба на угол стола, а он, кивнув, сначала дочитывает стихи с особой выразительностью. Ведь всегда особенно приятно, когда есть слушатель.
Ему за шестьдесят, он седой, на вид хмурый, и нет, наверное, все-таки он без шрама — лишние повторы лишь испортят наше повествование. Просто мужчина на грани старости, в простой рабочей одежде. Ей вдвое меньше, она ничем не примечательная вдова, тоже в чем-то затрапезном. Самые простецкие люди.
— Здравствуй, Мастер. — Она-таки дождалась последней строчки. Говорит она на том языке, который позднее назовут сербскохорватским.
— Здравствуй, Мастерица, — улыбается он в ответ.
— Скажешь тоже, — фыркает она, — обыкновенная похлебка из овощей. И немного сквашенного молока. Тут все такое готовят.
— Так я не о том, — отвечает он, — я творю мертвое, а ты — живое. Мальчишка и девчонка — разве этого мало?
— Инну, — комплимент кажется ей неожиданным, — и в этом вроде диковинки нет…
— А ты постарайся вырастить их такими, чтобы была, — отвечает он, — чтобы не как у всех.
— Сложно им будет жить, если не как у всех, — отвечает она, — вот тебе же сложно было?