И так как нам знакомы многие из них, а жить вдвоем часто выгоднее, это не замедлит случиться.
Наконец я говорю: «До скорого» – и вновь горячо благодарю тебе за письма.
Пока не знаю, какие картины я пошлю тебе и матери – вероятно, пшеничное поле и сад с оливами и еще ту самую копию Делакруа.
Снаружи уже давно стоит роскошная погода, а я неизвестно почему два месяца не выхожу из своей комнаты.
Мне требуется мужество – а его так часто не хватает.
Вот потому-то с начала болезни мной овладевает в полях чувство одиночества, настолько жуткое, что я не решаюсь выходить. Со временем это, однако, изменится. Только стояние за мольбертом вдыхает в меня немного жизни.
Словом, это изменится – с моим здоровьем все настолько хорошо, что физическое состояние рано или поздно возьмет верх.
Мысленно крепко обнимаю тебя. До скорого.
805. Br. 1990: 806, CL: 607. Тео Ван Гогу. Сен-Реми-де-Прованс, пятница, 20 сентября 1889, или около этой даты
Дорогой Тео,
большое спасибо за твое письмо. Прежде всего я очень рад, что и ты подумал о папаше Писсарро.
Вот увидишь, что-нибудь да выйдет, если не там, то в другом месте. А пока что дело есть дело, и ты просишь меня ответить определенно – и ты прав – на вопрос, соглашусь ли я отправиться в какую-нибудь парижскую лечебницу, если уеду немедленно и проведу там всю зиму.
Я отвечаю «да», с тем же спокойствием и по тем же причинам, по которым поступил сюда, пусть даже парижское заведение окажется не лучшим выходом, что легко может случиться, поскольку возможности для работы здесь неплохие, а ведь работа – мое единственное развлечение.
При этом замечу, что в своем письме я приводил очень вескую причину, по которой желаю уехать отсюда.
Повторяю, меня удивляет, что я, со своими современными идеями, горячий поклонник Золя, Гонкуров, всяких художеств, которые я так остро чувствую, переживаю кризисы, словно человек, подверженный суевериям, и меня посещают религиозные идеи, путаные и ужасные, которые никогда не приходили мне в голову на севере.
Предполагаю, что при моей крайней чувствительности к окружению и без того затянувшегося пребывания в этих старых монастырях – арльской лечебнице и здешнем заведении – достаточно для объяснения кризисов; и тогда, пусть это будет и не лучшим выходом, придется отправиться в светскую больницу.
Однако, чтобы не совершать безрассудств или не казаться безрассудным, я заявляю тебе, предварительно предупредив о том, чего могу рано или поздно пожелать – имея в виду переезд, – я заявляю, что чувствую себя достаточно спокойным и уверенным в себе, чтобы подождать еще и посмотреть, не случится ли этой зимой нового приступа.
Но если вдруг я напишу: «Хочу выбраться отсюда», ты не будешь колебаться, все это обговорено заранее – ведь ты знаешь, что у меня есть веская причина, может даже не одна, отправиться в заведение, где, в отличие от этого, распоряжаются не монахини, пусть и милейшие.
Итак, если по какой-нибудь договоренности мы двинемся дальше, то начнем сначала так, будто почти ничего дурного и не было, очень осторожно, выказывая готовность слушаться Риве в любых мелочах, – но не будем сразу же принимать слишком строгие меры, словно все потеряно.
Насчет того, чтоб есть много: я ем, но если бы я был своим врачом, то запретил бы себе это.
Не вижу для себя никакой пользы в громадной физической силе, ибо я поглощен мыслью о том, чтобы хорошо делать свою работу и быть художником, и ничего более, – и, значит, это было бы совершенно логично.
И мать, и Вил, каждая со своей стороны, сменили обстановку после отъезда Кора – и они чертовски правы. В наших сердцах не должна накапливаться печаль, подобная воде во взбаламученном пруду. Но порой перемены обходятся дорого или вовсе невозможны.
Вил написала чудесное письмо, она очень опечалена отъездом Кора.
Странно: как раз во время работы над копией «Пьеты» Делакруа я узнал, куда попала эта картина. Она принадлежит королеве Венгрии или другой страны в тех краях, пишущей стихи под именем Кармен Сильва. Заметка, где говорится о ней и о картине, принадлежала Пьеру Лоти, дающему понять, что эта Кармен Сильва как человек еще трогательнее того, что она пишет, – а пишет она между тем вот что: «Женщина без ребенка что колокол без языка»: звон, может, и прекрасен, но его не услышат.
Сейчас у меня есть 7 из 10 копий «Полевых работ» Милле.
Уверяю тебя, мне безумно интересно делать копии, и так как моделей пока нет, это не дает мне забыть, как выглядят фигуры.
Кроме того, это послужит для украшения мастерской, моей или чьей-нибудь еще.
Я желал бы скопировать также «Сеятеля» и «Землекопов».
Есть фотография «Землекопов», сделанная с рисунка, а у Дюран-Рюэля есть офорт Лера с «Сеятеля».
Среди тех же офортов есть «Поле под снегом», с бороной. И «Четыре времени дня» – есть экземпляры в собрании гравюр на дереве.
Мне хотелось бы иметь все это, по меньшей мере офорты и гравюры на дереве. Я нуждаюсь в этих занятиях, так как хочу учиться. Копирование – старая система, но мне совершенно все равно. Я скопирую также «Доброго самаритянина» Делакруа.
Я написал портрет женщины – жены смотрителя, – думаю, тебе придется по душе. Я сделал копию с него, но вышло хуже, чем картина с натуры.
Боюсь, они возьмут последнюю, а я хотел бы, чтобы она была у тебя. Цвета – розовый и черный.
Сегодня я посылаю тебе свой автопортрет, на который нужно смотреть какое-то время, – надеюсь, ты увидишь, что мое лицо стало заметно спокойнее, хотя взгляд, по-моему, мутнее прежнего.
Есть и еще один – проба, сделанная, когда я болел. Думаю, этот понравится тебе больше: я старался, чтобы он вышел простым. Покажи его папаше Писсарро, если вы увидитесь.
Ты удивишься, какой эффект производят «Полевые работы» в цвете, – это очень личная серия у него.
Постараюсь рассказать, чего я ищу и почему считаю полезным копировать их. От нас, художников, всегда требуют составлять композиции, быть только композиторами.
Что ж, но в музыке все иначе – если кто-нибудь сыграет Бетховена, то привнесет в него собственное толкование; в музыке, и особенно в пении, толкование сказанного композитором немаловажно и нет строгого правила насчет того, что только композитор играет свои композиции.
И вот я, особенно сейчас, во время болезни, стремлюсь сделать что-нибудь для своего утешения, для собственного удовольствия.
Я кладу перед собой черно-белые гравюры с Делакруа или Милле, они дают мотив. Затем импровизирую с цветами, конечно не вполне свободно, стараясь вспомнить их картины. Но воспоминание, неуловимая гармония цветов, пусть и не совсем такая же, но все же созвучная, – это мое толкование.