Франсуа Макандаль мог бы просто умереть, но раб из племени Мандинго был незаурядной личностью. Ещё до того как стать калекой, он был вожаком невольников на северной окраине Лимбе. Днём он терпеливо сносил зверства надсмотрщиков, брезгливо испепеляя взглядом налитых кровью глаз орудия пыток – узловатый верёвочный кнут или жгут из бычьего пениса. А по ночам блистал красноречием перед собратьями по несчастью, ободряя сказками о Гвинее самых отчаявшихся. Завороженно слушавшие рабы норовили сесть ближе, а женщины боролись за право провести с ним ночь. Такова была сила проповедей Макандаля, позволявших ему и соратникам заглянуть в будущее. Хладнокровие во время несчастного случая на мельнице лишь подтвердило то, о чём многие и так давно догадывались – Макандаль бессмертен. Только белые не видят, что перед ними непобедимый посланец богов.
Увечье даровало невольнику свободу передвижения. Непригодный для работы в поле, он был назначен пастухом, каждое утро выгоняющим скот на горные пастбища. Никто не знал, чем он занимается вдали от плантаций. Одни говорили, что он собирает волшебные растения, сродни тем, какие произрастают в Африке. Другим мерещилось, что он ищет прежних хозяев здешних мест из сказаний. Исполинов, от чьих подземных шагов дрожит земля. Одно было ясно: Макандаль бродит там не один, потому что горная местность давно служит убежищем для тысяч беглых рабов, за чьи головы назначена премия. Для тех, кого окаянные французы прозвали «марунами»
[157].
С первых дней порабощения жестокость колонизаторов не уступала их богатству. Для экономии тростника раб трудился в наморднике. Пойманным беглецам подрезали сухожилия. Клеймение калёным железом, порка до смерти, изнасилования и убийства были нормой, и за малейшую провинность человека могли повесить на воткнутом в ухо гвозде. Мельничные жернова рабовладельцев крошили людей вместе с тростником, унося до 18-ти тысяч человеческих жизней в год. Современному человеку порой трудно поверить в исторические факты жестокости белых. Один африканец провёл в кандалах четверть века. Какой-то помещик славился тем, что постоянно ходил с молотком и гвоздями, прибивая к деревьям оторванные уши своих жертв. Другие виды пыток включали: спрыскивание кипящим тростниковым сиропом, зашивание ртов медной проволокой, кастрацию и уродование мужских и женских гениталий, закапывание в землю живьём, оставление смазанных патокой жертв на съедение муравьям, спуск под гору в бочке, усеянной гвоздями изнутри. Рабам в задний проход напихивали порох, и потом поджигали – занятие столь тогда популярное, что от него осталась присказка: «[разобраться на славу], чтоб у негра искры из задницы летели». Истязание рабов происходило столь систематически, что возник целый «профсоюз» палачей, получавших за свои услуги законное жалование. Сжечь человека живьём стоило всего шестьдесят французских фунтов. Вешали за тридцатку, а заклеймить и отрезать уши стоило всего пятерик.
Такое варварство было не исключением, а нормой, и присутствие в этом аду индейцев и неимущих из числа белых, попавших в рабство по контракту, едва ли могло заметно охладить ярость этой чисто африканской «обиды». Принудительный труд был основой экономической системы, не знавшей расовых ограничений. Плантации расползались подобно гангрене. Индейцы вымирали, а приток белого отребья не покрывал недостаток рабочей силы. И тогда её закупали в Африке, не из-за цвета кожи, а потому что там она была дешёвой, её было много, и люд доставался работящий. Европу, которая без раздумий вешала ребёнка за кражу яблока, беспокоила работоспособность, а не происхождение чёрных и белых рабов, которыми были набиты зловонные трюмы плавучих тюрем. Рабство возникло не из расизма, скорее расизм стал последствием рабовладения. На заре колониализма, когда европейский купчина только осваивал заморские края, цвет кожи производителя имел для него не большее значение, чем для коренных африканских тиранов, в чьём распоряжении находились тысячи невольников, которыми они были готовы поделиться за приемлемую цену. Всё это, конечно, не имело значения для мужчин и женщин, чьи цепи гремели в порту Сан-Доминго. Они-то знали, какого цвета лицо их врага.
Постоянные унижения и пытки не оставляли рабам шансов на перемену участи. Кто-то искал облегчения в членовредительстве, женщины шли в наложницы к рабовладельцам и вытравливали детей, зачатых от «коллег» по цвету кожи и несчастью, спасая не родившихся чад от неминуемого рабства. Другие мгновенно обретали свободу, лишая себя жизни. Но были и те, кто бежал на волю под покровом ночи. Одних подкармливала родня, и они скрывались неподалёку. Другие, особенно квалифицированные работники с хорошим креольским, уходили в города, где, выдавая себя за вольных людей, мулатов, терялись в безликом столпотворении базаров и доков. Единицы, дойдя до испанской границы, минуя саванну и горы, скрывались во всё ещё густых лесах. Их, как заплутавшую скотину, разыскивали и отлавливали охотники с собаками, получавшие за это плату
[158]. В случае поимки беглецов ожидала порка и покаяние за «неподчинение божьему промыслу». Раб, оказавший сопротивление, мог быть убит и растерзан собаками. В этом случае с его плеча срезали клеймо для предъявления хозяину.
Но были среди марунов и люди другого типа, такие как Макандаль, они не желали скрываться в тени как дикий зверь, или пропадать в известняковых катакомбах, которыми испещрена доминиканская земля. Африканцы, готовые взять на себя ответственность за свою судьбу, готовые не только выжить любой ценой, но и покарать угнетателей за неправедное обращение, терзавшее их соплеменников. Покидая плантации, они забирали с собой всё, что могло пригодиться на воле – мула, мачете, нож, сельхозтехнику, одежду. С таким трофеями они примыкали к шайкам в дремучих лесах центральной части острова. Опорными пунктами служили настоящие крепости со рвом и частоколом. Повстанцы пополняли запасы продовольствия сбором плодов и периодическими налётами на плантации. Если беглецы-одиночки были для французов всего лишь головной болью, то целые неподконтрольные лагеря боевиков представляли реальную угрозу стабильности на всей территории.