Когда мы укладывались спать, Эллен сказала:
– Матушка, как тяжело оставлять тебя совсем одну! Мне почти жаль, что я уезжаю, хотя я очень хочу учиться дальше. Но ты ведь будешь часто мне писать, правда, матушка?
Я не стала обнимать ее. Я не ответила ей. Вместо этого я спокойным, невозмутимым тоном, ибо это стоило больших усилий, сказала:
– Послушай, Эллен. Мне нужно кое-что тебе рассказать…
Я поведала ей о своих страданиях в рабстве и о том, как они едва не сокрушили меня. Я едва начала рассказывать, как она подтолкнула меня к великому греху, когда заключила меня в объятия и воскликнула:
– О, не надо, матушка! Пожалуйста, больше ничего мне не рассказывай!
Я возразила:
– Но, дитя мое, я хочу, чтобы ты знала о своем отце.
– Я все об этом знаю, матушка, – просто ответила она. – Я для своего отца – ничто, и он – ничто для меня. Вся моя любовь принадлежит тебе.
– Я все об этом знаю, матушка, – просто ответила она. – Я для своего отца – ничто, и он – ничто для меня. Вся моя любовь принадлежит тебе. Я пробыла с ним пять месяцев в Вашингтоне, и он ни разу обо мне не позаботился. Он никогда не разговаривал со мной так, как со своей маленькой дочерью Фэнни. Я всегда знала, что он мой отец, потому что нянюшка Фэнни проговорилась, но велела никому не рассказывать, и я никому не рассказала. Когда-то я мечтала, чтобы он взял меня на руки и поцеловал, как поднимал и целовал Фэнни, или чтобы иногда улыбался мне, как ей. Я думала, раз он мой отец, то должен любить меня. Я тогда была мала и ничего не понимала. Но теперь и думать о нем не думаю. Вся моя любовь принадлежит тебе.
Произнося эти слова, она обнимала меня все крепче, и я возблагодарила Бога за то, что это знание, которое я так боялась ей сообщать, не уменьшило ее теплых чувств ко мне. Я и не представляла, что Эллен известна эта часть истории. В противном случае я поговорила бы с ней намного раньше, ибо мои насильно закупоренные чувства жаждали излиться перед человеком, которому я могла доверять. Но я еще крепче полюбила мою дорогую девочку за деликатность, которую она проявила к несчастной матери.
Следующим утром они с Уильямом пустились в путь в деревню в штате Нью-Йорк, где она должна была поступить в школу-пансион. Казалось, мир лишился света. Мне было нестерпимо одиноко в маленькой квартирке. И когда пришло письмо от леди, часто меня нанимавшей, с просьбой приехать и несколько недель обшивать ее семью, я порадовалась. По возвращении я обнаружила письмо от Уильяма. Он подумывал открыть в Рочестере библиотеку-читальню аболиционистского толка и объединить ее с лавкой, торгующей книгами и писчебумажными принадлежностями. Брат хотел, чтобы мы занялись этим вместе. Мы предприняли попытку, но дело не пошло. В Рочестере мы нашли несколько друзей-аболиционистов, но подобные настроения не были достаточно всеобщими, чтобы такое заведение существовало без убытков. После этого я прожила почти год в семье Айзека и Эми Пост, активно претворяющих в жизнь христианскую доктрину братства всего человечества. Они измеряют ценность человека характером, а не цветом кожи. Память об этих любимых и почитаемых друзьях останется со мной до последнего часа.
XL
Закон о беглых рабах
Мой брат, разочаровавшись в своем прожекте, решил отправиться в Калифорнию, и мы договорились, что Бенджамин поедет с ним. Эллен нравилась новая школа, и она была там всеобщей любимицей. Ее историю в школе не знали, а она не спешила рассказывать, потому что не имела никакого желания наживаться на людском сочувствии. Но когда случайно выяснилось, что ее мать – беглая рабыня, в школе были приняты все меры, чтобы увеличить ее преимущества и снизить расходы.
Я снова была одна. Мне необходимо было зарабатывать, и я предпочитала делать это, оказывая услуги тем, кто меня знал. По возвращении из Рочестера я зашла к мистеру Брюсу повидать Мэри, дорогую малютку, которая растопила мое сердце, когда оно было заморожено безрадостным недоверием к ближним. Она быстро росла и сильно вытянулась, но я любила ее не меньше, чем когда она была младенцем. Мистер Брюс снова женился, и мне сделали предложение стать няней для новорожденного. У меня было лишь одно возражение – все то же чувство незащищенности, которое я всегда испытывала в Нью-Йорке, ныне значительно усиленное принятием закона о беглых рабах. Однако я решилась пойти на эксперимент. Мне снова повезло с нанимательницей. Новая миссис Брюс была американкой, воспитанной в аристократическом окружении и продолжавшей в нем жить; но, если у нее и были какие-то предубеждения, касавшиеся цвета кожи, я этого ни в чем не заметила, а к системе рабства она испытывала искреннюю сердечную неприязнь. Никакая софистика южан не могла заставить ее закрыть глаза на гнусность системы. Она была женщиной превосходных принципов и благородной души. Для меня – со дня нашего знакомства и по сей день – миссис Брюс была и остается истинным и сочувствующим другом. Благословенна будь она и ее близкие!
Никакая софистика южан не могла заставить ее закрыть глаза на гнусность системы.
Примерно в то время, когда я вновь вошла в семью Брюс, случилось событие, имевшее катастрофические последствия для цветных людей. Раб Хэмлин, первый беглец, подпавший под действие нового закона, был выдан гончими псами Севера гончим псам Юга. Для цветного населения это явилось началом власти террора. Большой город продолжал жить в вихре сует, и не было ему дела до «кратких и простых деяний бедняков»
[41]. Но в то время как высший свет внимал волнующему голосу Дженни Линд
[42] в «Метрополитен-Холле», дрожащие голоса бедных преследуемых цветных людей возносились в му́ке и мольбе к Господу из церкви Сиона. Многие семьи, прожившие в этом городе по двадцать лет, теперь бежали. Многие бедные прачки, которые тяжким трудом скопили себе на уютный дом, были вынуждены пожертвовать его обстановкой, торопливо распрощаться с друзьями и пытать счастья среди незнакомцев в Канаде. Не одной жене стала ведома тайна, доселе неизвестная: что муж ее – беглец и должен покинуть ее ради собственной безопасности. Что еще хуже, не один муж обнаружил, что его жена бежала из рабства много лет назад, а поскольку «ребенок следует положению матери», возлюбленных детей теперь дозволено законом хватать и увозить в рабство. Повсюду в скромных обиталищах воцарились ужас и страдания. Но какое дело было законодателям «господствующей расы» до крови, которая лилась из попранных ими сердец?
Когда Уильям проводил со мной последний вечер перед отъездом в Калифорнию, мы почти все время проговорили о несчастье, навлеченном на наш угнетенный народ принятием чудовищного закона, и еще ни разу я не видела, чтобы он проявлял такую озлобленность духа, такую резкую враждебность к нашим угнетателям. Он сам был свободен от действия закона, ибо бежал не из какого-нибудь рабовладельческого штата, а был привезен в свободные штаты хозяином. Но я подпадала – так же как и сотни умных и трудолюбивых людей, живших вокруг. Я теперь редко отваживалась выходить на улицы, а когда было необходимо выполнить поручение миссис Брюс или кого-нибудь из семьи, старалась по возможности пробираться закоулками. Какое это бесчестье для города, именующего себя свободным, что его обитатели, неповинные ни в каких преступлениях и стремящиеся добросовестно исполнять обязанности, обречены жить в таком непрестанном страхе и им некуда обратиться за защитой! Это положение вещей, разумеется, привело к появлению множества самодеятельных «комитетов бдительности». Каждый цветной и каждый друг этой преследуемой расы держал глаза широко раскрытыми. Каждый вечер я внимательно изучала газеты, чтобы узнать, какие южане зарегистрировались в отелях. Я делала это ради самой себя, думая, что молодая хозяйка и ее муж могут оказаться в этих списках; я также желала при необходимости делиться сведениями с другими, ибо, как сказал пророк Даниил, «многие прочитают… и умножится ве́дение»
[43].