Ричард рассказал мне о том, как приехал учиться у Одда и впервые оказался за пределами родной страны, о том, насколько необразованным и напуганным чувствовал себя там поначалу. Но стоило добраться до гигантского дома Одда во Франции – огромные камины, стрельчатые двери, детали, которые я представляла себе так легко, ведь они нашли себе место на многих картинах Ричарда, – как выяснилось: там целое сообщество людей, испытывающих те же чувства. Их идеал прекрасного не совпадал с общепринятым. Одд называл этих людей движением китча, задуманным как протест против философии постмодернистского искусства. Последователи китча придерживались позиции эстетики гуманизма в обществе, которое Одд считал технологически-антигуманистическим. К нему стягивались восприимчивые к его взглядам и идеям художники, находившие убежище среди тех, кто, как и они, ощущал себя париями
[25] в мире искусства.
Рассматривая работы Ричарда и его коллег, я видела, что они пронизаны темами маргинальности и отчуждения; это тронуло меня гораздо сильнее, чем картины, которые я встречала в музеях современного искусства. Сочетание старого и нового перекликалось с моим настойчивым вниманием к давно умершим авторам: я заполняла книжные полки их произведениями, пока каждый сезон приносил лавину новых имен и названий, которые я часто не различала – такими одинаковыми все были по стилю и подходу. Во многом я испытывала голод по былому, с которым оставалась связанной, по эпохе, когда голоса творцов отличались один от другого и звучали отважнее в разговоре о поисках правды, громче – в ее изображении.
Ричард в итоге стал одним из самых известных и признанных учеников Одда. Его картины, написанные под руководством мастера, продолжали привлекать внимание во всем мире и моментально вознесли Ричарда на уровень, где критики и коллекционеры заискивали перед ним, а галереи сражались за право выставить его картины. Разительный контраст с началом карьеры, когда от его идей отказывались только потому, что его образование и происхождение не вызывали доверия! В этом перерождении я видела что-то свое. Мы оба прошли через неожиданную полную трансформацию: я ведь тоже вышла на литературную сцену совершенно неподготовленной и не знала толком, что делать с обрушившимся успехом.
Ричард оставался с учителем невероятно долго: они ездили в дом Одда в Норвегии, потом вернулись в Париж. За это время между ними установилась прочная связь ученика и наставника. Одд даже доверил Ричарду свой особняк во Франции – там он оставался три года и писал как одержимый. К моменту нашей встречи он усердно готовился к нескольким выставкам, намеченным на ближайшие три месяца, – и предложил вместе съездить на экспозицию в Париже. До этого я и не думала о поездке в Европу; она всегда казалась сказочным местом, легендарным королевством. Но приглашение я приняла без раздумий.
Исаак отправился к отцу отмечать Песах, а я села в самолет с Ричардом. Помню, когда мы впервые встретились с Эли – почти семь лет назад, в день помолвки, – он рассказал, как путешествовал по Европе с папой и многочисленными братьями. Они ехали через весь континент в фургончике, останавливаясь только на кладбищах, где были похоронены раввины. Во время этих визитов они клали на могилы камни, зажигали свечи и молились. Меня этот рассказ привел в ужас: он же не видел ничего, кроме могил! Мы обсуждали возможность снова съездить в Европу, но этого не произошло. Просто сначала я ошибочно решила, будто Эли разделяет мое желание увидеть мир; позднее же выяснилось, что ему неинтересно. Из-за этого, а не из-за отцовского запрета он и увидел в ту первую поездку одни могилы.
Правда и то, что Эли никогда не понимал моей одержимости этим континентом как далекой родиной, к которой каждая семья в нашей общине могла возвести свое происхождение. Люди, вырастившие его, родились в Америке и никогда не говорили об этом. Но я-то выросла с иммигрантами первого поколения, которые еще помнили старый мир и то, как там жили, пока все не поменялось. Пускай мой дедушка твердо стоял на том, что возвращаться нам не к чему, я знала: мне нужно убедиться в этом самой.
Чего я не знала тогда, впервые ступив на залитые золотым светом улицы Парижа, – так это того, что моя поездка станет одной из множества, что у меня сложится необъяснимая зависимость от этого континента, что он поглотит меня, заставив полностью отдаться его зову. Тогда я думала лишь о временном визите, своего рода интрижке, которой можно насладиться и затем уйти, сохранив лишь приятные воспоминания. Но все же я смотрела на город голодными глазами человека, который его больше никогда не увидит.
Я уверена – каждый американец, прибывающий в Париж, чувствует себя маленьким и незаметным. Нас учат, что французы все делают лучше, и неважно, насколько тщательно я подбирала гардероб для этой поездки или учила род существительных, все американское во мне оставалось очевидным и бросалось в глаза, а я чувствовала себя неловко. Я завидовала легкости Ричарда во владении языком, тому, как раскатывались, срываясь с его языка, слова, как он адаптировал, кажется, даже язык тела, чтобы тот соответствовал движениям и жестам парижан. Мне казалось, он вписывается во французское общество идеально. Позднее – к тому времени я уже пять лет проживу в Берлине – мы снова встретимся в парижском кафе, и я пойму, каким сложным для понимания казался его французский из-за американского акцента, а еще – удивлюсь тому, что ухватила самую основу языка, будто он просто впитался в меня. Но позднее, когда я сама уже стану европейкой. А тогда меня ошеломил вес этого континента, где все казалось невероятно странным, но в то же время абсолютно правильным.
Мы гуляли по широким бульварам; Ричард запрокидывал голову к солнцу, непринужденно засунув руки в карманы льняных брюк, и выглядел так, словно всегда жил здесь. Я же отчаянно крутила головой по сторонам, пытаясь увидеть все и сразу. Часть меня испытывала такой восторг, как будто я вернулась в детские годы и говорила девочке, которой была: «Однажды ты будешь гулять по Елисейским Полям!» Да она бы и название это не выговорила…
Вскоре мы спустились в прохладные туннели подземки и сели на электричку, которая шла до Мезон-Лаффит. Оказавшись в центре этого городка, известного скáчками, я вспомнила, что о нем писал Хемингуэй в книге «Праздник, который всегда с тобой». Он и сейчас мало отличался от описания тех времен: никаких тротуаров, только голая земля и следы копыт, примявших траву. Среди зелени скакали бесстрашные сороки, а по краям участков росли одуванчики.
Особняк Одда находился на красивой широкой улице, стоя на которой можно было увидеть холмы на противоположном берегу Сены. Таблички с фамилией около дверного звонка не оказалось: вместо него был автопортрет хозяина, выложенный керамической плиткой и подсказывавший адрес. Ворота медленно отворились, пропуская нас на дорожку, вдоль которой возвышались раскидистые деревья. За ними намечался просвет, в котором виднелся дом – огромный замок, окруженный кустарниками и деревьями, к которым не притрагивалась рука садовника.
Внутри дома мебели не было. В каждой из роскошных комнат с высокими потолками висели работы Одда; прогулка по особняку давала представление о полной достижений жизни художника. Сам он был сейчас в мастерской в Берлине, где шла выставка, и возвращался лишь на следующий после нашего приезда день, чтобы организовать доставку своих картин после закрытия экспозиции. Четверо его детей, два сына и две дочери, голубоглазые, с сияющей кожей подростки скандинавской внешности, заботливо предоставляли гостям информацию или бокал шампанского.