Стоило мне подобраться к центру квартала Марэ, как широкие бульвары уступили место улочкам, у́же которых я в Париже еще не видела. Края крыш домов будто смыкались над головой, а в прорехах этого свода лишь изредка можно было разглядеть кусочек неба. Улица Розье, когда-то главная во всем еврейском квартале, а сейчас превратившаяся в короткую мощеную аллею, благоухала свежим фалафелем. Куда бы я ни свернула, всюду мне попадались туристы, державшие в руках завернутую в фольгу питу и пытавшиеся не заляпать все тахини. Но стоило посмотреть вокруг, как оказывалось: фалафель на этой улице – единственное, что имеет хоть какое-то отношение к евреям. Я даже разозлилась: в конце концов, нарисованная на входе в магазин звезда Давида не делает любой фалафель по умолчанию еврейским!
Спешившись и ведя велосипед за руль, я дошла до Т-образного перекрестка, где улица Розье пересекалась с более длинной аллеей, ведущей вглубь квартала. Позади остались роскошные бутики и старомодные пекарни, продававшие якобы «древнееврейские» лакомства: ругелах
[31] и кныши
[32]. Однако никто внутри не знал ни древнееврейского, ни места происхождения товара, ни того, был рецепт унаследован от предков или французские булочники просто изобрели его заново. Хала, традиционный хлеб, в этих пекарнях выглядел совсем не похожим на пышные плетеные буханки моего детства: это были всего лишь переименованные бриоши.
Но ровно посередине улицы Розье стоял небольшой, ничем не примечательный автомат, похожий на тот, в которых продают билеты на метро. Стоило мне прикоснуться к экрану, как он ожил и предложил мне на выбор дюжину видео на французском с английскими субтитрами – воспоминания тех, кто жил на улице Розье и мог рассказать, какой она была, когда этот район был сердцем парижского гетто.
В одном из этих роликов пожилой мужчина – согласно подписи, профессор, живущий сейчас в Соединенных Штатах, – делился тем, насколько ему когда-то стыдно было упоминать свой адрес: «Назвать его – все равно что признаться: ты ничего не добился. Улица Розье стала синонимом застоя, выбраться из которого можно было, только вытянув себя самого за волосы».
«Он же говорит о гетто», – подумала я. О да, я знала о забытых европейских гетто и условиях, в которых жили там люди. Даже Нижний Ист-Сайд был когда-то таким же застойным вонючим районом для евреев, ирландцев, для любых бедных и угнетенных иммигрантов. И тут я поняла: да ведь Вильямсбург – тоже гетто, возможно последнее из существующих, – и я выросла в нем. Изначально создания таких районов требовали власти и общество, а община Вильямсбурга изолировалась по собственному желанию, но результат был тот же – невидимая прозрачная стена успешно отделяла тех, кто внутри, от тех, кто снаружи. Мы жили в пузыре.
В словах этого человека я слышала одновременно ностальгию и пренебрежение. Он явно не мог сказать ничего хорошего о той улице Розье, на которой вырос, и все же в его голосе слышалось сожаление о месте, где он родился и которого больше нет. Это заставляло задуматься: а что оплакиваю я? Я приехала сюда с определенными ожиданиями, но они превратились в раздражение, когда оказалось, что все, что могло бы здесь напоминать о евреях, давно исчезло. Хочу ли я вернуть это гетто? Определенно нет. Но как здорово было бы хотя бы однажды найти мир, где я сразу встречу себе подобных, смогу с первых минут чувствовать себя дома! Думая обо всех этих местах, я думала о своих корнях, и гетто Европы наверняка ощущались как часть меня и моего прошлого. Найди я здесь не пустые воспоминания и не ощутимый холод одиночества, а современное и процветающее еврейское сообщество, это успокоило бы меня.
Я дошла до конца улицы, где заметила магазин под вывеской «Иудаика». Но он оказался закрыт, а плакаты в витрине довольно карикатурно и неприглядно изображали хасидов, потеющих над гантелями в зале: часть некой коллекции под названием «Ойробика». Я покраснела, будто это надо мной насмехались, хотя ни один человек не связал бы меня и карикатурные портреты в рамках.
И тут, уже готовая обиженно уехать, я услышала неожиданный звук. Трубный зов шофара
[33], громкий и ровный, раздался со второго этажа какого-то из соседних зданий. Я кинулась на звук, дрожа от предвкушения: настоящая служба в день Рош а-Шана, в месте, которое когда-то было еврейским гетто! Неужели в квартале Марэ все еще есть община? Однако входа в синагогу на улице нигде не было. Прохожие замирали, не донося до рта свой фалафель, с веселым любопытством наблюдая, как я мечусь от двери к двери, и явно ожидая, что случится дальше.
А потом я заметила молодого мужчину: темнокожего, с густыми кудрявыми волосами, на которых лежала небольшая кипа, и рюкзаком на худых плечах.
– Вы еврей! – воскликнула я радостно. – Знаете, откуда звук?
– Сам ищу, – ответил он на ломаном английском, напуганный моим напором. – Ждите здесь, я спрошу продавца фалафеля.
Спустя пару минут он вышел из лавки. Откуда звучит этот шофар, никто не знал, но рядом, оказывается, стояло сразу две синагоги. Целых две? Я последовала вниз по слабо освещенной улице, размышляя о том, насколько велика вероятность, что история, в которой молодая женщина отправляется за незнакомцем в темный переулок, закончится хорошо. Однако буквально через секунду мы оказались перед аркой с двумя дверями – одна вела в турецкую синагогу, вторая в алжирскую. Мой проводник свернул направо, я нырнула налево, под плотную бархатную штору, и внезапно оказалась в другом мире.
Сейчас самое время признаться, что утром я выбрала для прогулки красные джинсы – и, только войдя внутрь, подумала, насколько неуместен этот выбор оказался в новых обстоятельствах. Но в маленьком храме я с облегчением обнаружила остальных прихожан, которых легко было принять за группу моделей Vogue, заглянувших туда между съемками: худые, загорелые женщины с блестящими волосами, звенящими на запястьях браслетами и шелковыми шарфами на шеях, такие же ухоженные и красивые мужчины. Свыкнувшись с новыми декорациями, я заметила и кое-что еще. Здесь шла настоящая служба. В центре синагоги, на биме, центральном возвышении со столом, стоял раввин, его окружали мужчины в молитвенных шарфах, певшие песни, которых я не знала, со словами, которых я не понимала. Все прихожане явно знали друг друга, только я была чужой. Пока я росла в сатмарской общине Вильямсбурга, эти алжирские евреи исповедовали иудаизм по-своему и практики их были не менее (а возможно, более) правильны и аутентичны, чем у хасидов. Как же я все это время не понимала: в мире так много взглядов и обычаев, не имевших с привычными мне ничего общего, но при этом так же связанных с нашим общим наследием?
Пожилая женщина с исчерченным морщинами лицом, закутанная в шарф с люрексом, зажигала свечи в стороне от всех; я увидела ее, уже уходя. И, глядя на огоньки, над которыми она согнулась, словно защищая их, поняла, что нашла кусочек новой себя. Я достаточно отстранилась от своего еврейства и смогла посмотреть на него со стороны, уловить разнообразие и сложность этого понятия. Может, и я смогу стать еврейкой большого мира, человеком, открытым всему, что вложено в это слово, способным открыть подлинную глубину его широкого и красочного спектра. С чего бы мне захотелось привязать себя только к одной трактовке?