Почти всю мебель я продала, оставшуюся отдала Ричарду, зная – он сумеет ею распорядиться. Не буду скрывать: по мере того как я начала быстро избавляться от всего с таким трудом нажитого в последние пять лет, внутри меня накапливался страх, ведь все это служило незыблемым доказательством новой жизни, которую я создала для себя вне общины. Кто решится на такое безумие – дважды отстроить свою жизнь заново не просто на своем веку, а за десяток лет? И все же я договорилась с Маркусом, что он встретит немногие вещи, которые я собиралась отправить почтой на его адрес, заберет с таможни и привезет из Франкфурта в Берлин. К тому моменту наши отношения вошли в фазу теплой дружбы, и я была рада возможности снова встретиться с ним, когда он доставит мои коробки.
…
Мы покинули Нью-Йорк в разгар страшной метели и прибыли в Берлин 30 ноября 2014 года, серым воскресным утром. Когда такси остановилось у входа в многоквартирный дом, я с удивлением отметила, что улица, на которой мы арендовали жилье, пестрит арабскими названиями в каждой витрине. Я успешно выбрала самый центр района, где жило больше всего мусульман в городе; наш новый дом выходил на шумную многонациональную Зонненалле, Солнечную аллею. В нашем доме я была одной из немногих жительниц, не исповедовавших ислам. На следующий день после моего приезда, когда мы с Маркусом распаковывали в коридоре коробки, соседи поинтересовались моим происхождением. Я сказала, что приехала из Нью-Йорка, и они тут же отбросили настороженность:
– Нью-Йорк, говорите? – переспросил один из них. – В таком случае добро пожаловать! Мы держим турецкий магазинчик по соседству. Заходите, если что-то понадобится.
Похоже, американцев почитали здесь за меньшее зло. А мне хватало ума не давать жильцам других подсказок. Стоило начать обживаться, как я оказалась вовлечена в задушевные отношения с соседями – с мужчиной, который держал копировальную мастерскую на углу, где я делала копии документов для Бехёрден, то есть властей, с продавцами на рынках и в магазинах, где можно было подешевле купить фалафель на обед. Моей защитой служило американское происхождение и образ Нью-Йорка как плавильного котла, где тяжело отграничить один народ от другого. Возможно, они смотрели на меня, предполагали, что среди моих предков затерялся кто-то со Среднего Востока, – и тем довольствовались.
Как и все новоприбывшие, я записалась в Бециркзамт, районное управление, чтобы «сообщить о себе». В Германии тебя постоянно просили об этом: для всего требовали анмельдунг, регистрацию или вид на жительство. Хотя обстоятельства за годы, очевидно, сильно изменились, мне все равно было немного некомфортно, ведь я то и дело слышала лексику, ассоциирующуюся у меня с эпохой, когда местные власти вели списки нежелательных лиц, а не просто выдавали документы. Я часто слышала немецкое слово анмельдунг в детстве – и для меня оно навсегда осталось связанным с гестапо, как слово ахтунг
[52], прозвучавшее в вагоне метро, наводило на мысли об Аппельплаце в Освенциме Примо Леви. К счастью, со временем эти ассоциации стали не такими яркими; постепенно я все глубже погружалась в одновременно новый и знакомый язык, присваивая его себе, и мое восприятие этой лексики включало ее роль не только в холокосте, но и во всей истории немецкого языка. Она стала неотделима от языка моего детства и истории моего происхождения. Я начну видеть отношения между этими двумя языками как гибельный, но прекрасный танец, мою единственную возможность найти связующее звено между прежним и новым миром. В этом я была не первой: до меня больше всех преуспел в этом Пауль Целан, который так же перестроил язык и присвоил себе. Мне казалось, что в результате Шоа немецкий раскололся на множество элементарных частиц-осколков, которые можно было складывать в новые и неожиданные сочетания. В каком-то смысле в современной Германии все говорили на новом языке.
В Бециркзамт английским никто не владел, и я порадовалась, что успела полностью преобразовать свой родной идиш в достаточно беглый немецкий до отъезда из США. Я передала женщине за стойкой все необходимые документы, и она внесла мои данные в компьютер. Потом посмотрела на меня поверх стойки и спросила:
– Вероисповедание?
– Простите? – переспросила я, думая, что ослышалась.
– Ваше вероисповедание. Нужно сообщить о нем государству.
– Ну… ладно. Я иудейка.
Она поджала губы:
– Простите, но такой опции нет.
– То есть? – Я решила, что она шутит.
– Такого варианта нет в списке. – Она развернула ко мне экран. На нем высвечивался длинный список различных религий, включавший различные христианские деноминации, ислам, буддизм и даже зороастризм. Но ничего похожего на иудаизм там не было.
Я смущенно рассмеялась:
– Довольно иронично, вы не находите? Я на сто процентов еврейка, других вариантов нет, простите. – Произнеся это, я немедленно вспомнила свой разговор с бабушкой много лет назад. Похоже, ей все-таки удалось меня убедить.
– Я тогда запишу вас атеисткой, – решила женщина; ее пальцы уже стучали по клавиатуре.
Я открыла было рот, чтобы возразить, но тут же закрыла его снова. Подтверждение регистрации было мне важнее, чем возможность отчитать служащую. Получив свидетельство с печатью спустя минуту, я рада была, что все закончилось, хотя не могла не гадать, почему женщина за стойкой оказалась так плохо подготовлена к встрече с иудеем. Я думала, для сотрудников органов власти проводили какой-нибудь тренинг по политкорректности.
В школе, где я училась, очень много рассуждали об антисемитизме. Мировая история в сатмарской общине строилась вокруг страданий евреев: развитие промышленности и открытия отходили на второй план, сага о роде человеческом превращалась в один бесконечный крестовый поход против распявших Христа. Пока я не начала жить вне хасидской реальности, все это оставалось в основном абстрактной проблемой, историческим наследием.
Хотя в еврейском детском саду на Манхэттене, куда Исаак ходил до школы, соблюдались строгие меры безопасности, я никогда не считала, что делаю его мишенью, какой он стал бы, отправь я его в еврейскую школу в Берлине или взяв в синагогу на службу.
Местные власти быстро потребовали, чтобы сын пошел в районную школу сразу после переезда, но в Википедии этому заведению оказалась посвящена целая страница, а это само по себе кое о чем предупреждало. Исааку и так будет сложно адаптироваться к другому языку, и я не отправлю его защищенный сейчас разум прямо под огонь.
Я посетила несколько берлинских европейских школ, но одна запомнилась мне особенно, в первую очередь разнообразием в том смысле слова, к которому я привыкла, а не в том, который в основном использовался здесь как эвфемизм для большой арабской диаспоры. Здесь учились дети всех религий, цветов кожи и происхождения, но меня, естественно, тут же предупредили, что лист ожидания заполнен на два года вперед и в течение учебного года заявку подать нельзя. Однако помощница директора явно не поняла, с кем имеет дело: я приходила каждый день, ждала у двери – и заявление в итоге приняли. Потом я три недели ежедневно звонила и узнавала, рассмотрели ли мою бумагу, после чего сам директор вздохнул и капитулировал. «Ладно, – сказал он, – приводите сына в понедельник, его внесут в списки».