Сложнее всего было по ночам: ночью мы забываем, кто мы, и вспоминаем об этом только утром. В эти темные часы все расплывчато и неуправляемо. Мне и сейчас так кажется временами. Ночью ни в чем нельзя быть уверенным. Время можно изменить. Жизнь человека не высечена в камне, не однозначна – скорее похожа на мутную воду, под которой неизвестно что. И убежденность в том, что все пропало, не изгнать, сколь ни упражняйся в мыслях. О, как я боялась этих часов перед рассветом! Мы с Исааком спим на одном матрасе, и, когда я просыпаюсь от привычного уже приступа паники, его ровное и спокойное дыхание напоминает о единственном, в чем я до сих пор могу быть уверена: я – его мать. Это что-то да значит. У меня есть задача, вокруг нее можно выстроить себя. Только ребенок придавал моей жизни некое подобие порядка.
И все же в ночи, когда я просыпалась и видела распростершуюся за окном ночь, а потом смотрела на сына, его присутствие было не только моим утешением, но и источником страха. Я сама была еще так молода – и совершенно одинока в мире, частью которого пыталась стать. И в то же время рядом со мной был кто-то еще более уязвимый. Я несла ответственность за нас обоих, и что могло нас ждать, если оба мы полагались на мои невеликие силы? Но, пускай середина ночи была для меня сродни мучительным спазмам, я знала: нужно просто продержаться до рассвета. Постепенно, пока солнце все выше поднималось над горизонтом, моя ужасающая уверенность в лишенном надежд будущем неизбежно таяла, и ей на смену приходил энтузиазм, с которым я встречала все, что готовил новый день. Страх отступал, становился чем-то вроде фонового шума, к которому я в конце концов привыкла. От него меня отвлекали ритуалы повседневности: кофе, завтрак, ленивые прогулки до детского сада на холме. В новом мире ждали новые дела, новое время, которое мне предстояло организовать самой, без оглядки на жесткий религиозный распорядок, определявший когда-то занятия на каждый час и разбивавший мое существование на удобные промежутки. Теперь каждый день стал бесконечной петлей, и я сама разрезала ее на кусочки, складывая свой, а не кем-то выбранный график: поесть, отвести сына в детский сад, съездить в колледж, забрать сына из сада, пообедать, помыться, поработать, лечь спать. Ни один из дней больше не казался таким предопределенным и полным острых углов, как раньше: прожитые растворялись, превращаясь в ничто, грядущие – сливались в размытое пятно, как марево над пустынным горизонтом. У Исаака, переключившегося с идиша на английский за пару недель и уже успевшего подружиться с детьми в садике, такой проблемы не было: старый мир не успел еще просочиться в его душу. Каждый раз, наблюдая за тем, как он играет, я чувствовала невероятный подъем, мысленно говоря себе: «Ты спасла его! Ты успела вовремя, и теперь он уже никогда не будет чувствовать то, что чувствовала ты. Не узнает эту боль. Даже если в этой жизни ты ничего больше не добьешься, одного этого уже достаточно». Это осознание стало для меня источником спокойствия.
Тогда я еще не понимала, сколько уроков прошлого забрала с собой, не отдавая себе отчета, и насколько глубока оказалась отметина, оставленная религиозной системой воспитания. Отказавшись от правил и традиций, я все еще инстинктивно искала Бога, искала знаки в том, что было лишь проявлением естественного хода вещей. Мне хотелось верить, будто енот, выскочивший из-под парадного крыльца дома в разгар дня, на самом деле – тайное послание, оставленное, чтобы я чувствовала себя менее одинокой. Я даже не знала, как жить без Бога. В моем сердце поселилась пульсирующая болью пустота; именно сейчас – как иронично! – в нем было для веры гораздо больше места, чем раньше, когда Богу приходилось ютиться на заднем сиденье, за спиной правил и требований. Раньше территорией Бога были молитвы и ритуалы, теперь же я искала его в исступленных крещендо поэм и мощных порывах классической музыки. Часто, открыв для себя нечто выглядевшее или ощущавшееся как воплощенный в искусстве идеал, я чувствовала, что нашла его. Момент узнавания отзывался в моем теле как озарение, переживание, трогающее до слез. Я думала: то, что люди способны создать нечто идеальное, доказывает, что Бог есть. Твердили же мои учителя: Бог есть в каждом – в виде искры, которую Он дал каждому и из которой надо раздуть огонь. Задача заключалась в том, чтобы найти эту искру внутри себя и понять, что из нее может выйти.
Не было больше и той определенности, которую я привыкла чувствовать ребенком. Бог исказился и стал образом, недоступным для понимания. И мое прежнее стремление к нему боролось с новым голосом внутри, требовавшим отказаться от него и освободиться. И вспоминала Эпикура, который писал: «Нерелигиозный человек – это не тот, кто уничтожает народных богов, но тот, кто навязывает богам идеи народа… Во всех отношениях приспосабливая богов к своим собственным моральным качествам, народ принимает подобных себе божеств и воспринимает как чуждое все, что к ним не относится».
В колледже Сары Лоуренс я встретила множество атеистов. В том, как настойчиво они пытались убедить меня в своей правоте, была некоторая ирония. Я ведь казалась идеальной кандидаткой в просвещаемые. У нас состоялось множество откровенных разговоров за кофе в столовой и споров за сигаретой на лужайке: атеисты пытались передать мне свою мудрость, в которой я часто находила лишь слабое утешение. Один из них, сальноволосый, в очках с роговой оправой, однажды небрежно заметил, что спор о существовании Бога сродни спору о ложной реальности. Да, возможно, мы все и правда живем в компьютерной игре-симуляторе, но, пока не предложено никаких доказательств этой теории, логично предположить, что такой расклад весьма маловероятен и потому не может считаться аргументом. Для этого человека неважно было, существует ли Бог, – сам факт, что вопрос возник, уже делал ответ несущественным: лично ему Бог не нужен, так зачем напрягаться?
Помню, в детстве со мной случались приступы дереализации, когда я боялась обнаружить себя единственным человеком, у которого есть сильные, всепоглощающие желания. Помню, как это пугало. Что, если мы живем в видеоигре и знаем об этом? Как моему оппоненту удавалось так успешно прятаться от этой возможности?
В том же году, но раньше, я записалась на годовую мастерскую творческого нон-фикшна, рассчитывая на занятиях собрать воедино большую часть своей автобиографии, аванс за которую и обеспечивал по большей части мое тогдашнее существование. В глубине души я боялась браться за монструозную задачу – написать книгу. Я ведь так мало писала. Что я вообще знала об этом? На каждом занятии я бесконечно слышала порицания внутреннего голоса – и с трудом концентрировалась, пытаясь не отвлекаться на его критику.
В качестве одного из заданий на мастерской нужно было отпечатать четырнадцать экземпляров написанного нами рассказа, а потом, в начале каждой недели, раздать их одногруппникам, которые читали тексты и давали развернутые письменные отзывы. В конце недели профессор выбирала один рассказ для устного обсуждения. Однажды он оказался моим. Весь «судный день» мне было бесконечно неловко. Невозможно было предположить, что скажут другие о тщательно лелеемых детских воспоминаниях, пересыпанных словечками на идише. На решающей неделе я постаралась избавить читателей от мук культурной адаптации – и отдала на их рассмотрение довольно нейтральный текст. Не хотелось заставлять их мучиться, пытаясь вслух читать слова другого языка.