Триста фунтов. Единственная причина, почему он согласился убрать вазу с глаз долой – из этих денег он выплатит долг Кумбу, да еще и останется немало. Но его гложут опасения, связанные с передачей вазы старухе для ее ночных увеселений и с сопутствующим этому риском, – впрочем, об этом он подумает позже. Пока что главный предмет его беспокойства – Дора.
Полегче, думает он, полегче.
Он оборачивается к ней. Дора беспомощно вжалась в стену позади прилавка, и это зрелище его озадачивает: с чего это она столь откровенно трусит? Дора – и вдруг напугана? Что-то на нее это не похоже, совсем не похоже, и столь странное поведение племянницы настораживает Иезекию, заставляет почувствовать себя неуверенно. Если ей стали бы известны его намерения, если она узнала тайну вазы, она бы себя так не вела. Так что, скорее всего, ему ничто не угрожает.
– Как ты туда попала?
Ради своего блага, да и ради ее блага, Иезекия старается говорить с племянницей спокойно, не повышая голоса.
– Я…
Дора осекается. Вот что его интересует.
– Я взломала замок.
– Чем?
– Шпилькой.
Он ей не верит. Но тогда как? Иезекия дотрагивается до висящего у него на груди медного ключа и делает шаг вперед, стараясь не морщиться от острой боли в гнойной ране, – такое впечатление, что перевязочные жгуты раздирают кожу.
– Ты действовала у меня за спиной.
– Я…
Еще один шаг вперед.
– Почему?
И тут она меняется в лице.
– Почему? – Она вцепляется в прилавок, и Иезекия видит, как у нее белеют костяшки пальцев. – А почему вы утаили от меня вазу? Почему вы утаиваете от меня все, что есть в подвале?
Иезекия при этих словах замирает с вытаращенными глазами, оторопев оттого, что они вроде бы говорят о совершенно разных вещах.
– Все, что есть?
В глазах Доры вспыхивают искры – но что они отражают, Иезекия не может распознать.
– Да, дядюшка! – говорит она. – Все, что там есть. Я видела ящики на полках, видела их содержимое.
Ишь какая дерзкая! В точности как Хелен. Прекрасная коварная Хелен! Иезекия чувствует, что теряет самообладание, и набирает полные легкие воздуха, чтобы взять себя в руки.
– Я не делал из этого секрета.
– Но вы ничего не сказали мне об этих вещах, то есть утаили их, – парирует она. – Вы храните подлинные древности в подвале, хотя вполне могли бы продавать их здесь, в магазине.
Иезекия свирепеет и, превозмогая боль, переступает со здоровой ноги на увечную.
– Это тебя не касается!
– Но я – Блейк!
В ее страдальческом возгласе Иезекия внезапно угадывает то непонятное ему поначалу чувство, что мелькнуло в ее взгляде. Гнев – незамутненный, неподдельный. И это его ошарашивает. Пугает.
– Это предприятие всегда было столь же моим, сколь и вашим, – продолжает Дора. – Отец устыдился бы, увидев, во что вы превратили его магазин.
Руки Иезекии сжимаются в кулаки.
– Твой отец, Пандора, был слишком мягкотелым. – Он называет ее полным именем – этим смешным именем, только когда ему хочется показать ей свою власть и когда он опасается эту власть утратить. – Я буду вести дела в этой лавке так, как считаю нужным.
Племянница качает головой и решительно указывает пальцем на двери в подвал.
– Годами этот подвал был для меня закрыт. Я даже не спрашивала почему, коль скоро мне закрыли туда доступ, когда я еще была ребенком, но потом вам доставили этот огромный ящик, и вы из кожи вон лезли, только бы не подпускать меня к нему! И теперь я знаю почему.
– И почему же? – спрашивает он обеспокоенно.
– Из-за черного рынка!
Дора произносит эти слова почти шепотом. В ее глазах теперь пылает ненависть, но Иезекия, испытав радостное облегчение, встречает ее слова чуть ли не хохотом. И это все, что ей известно? Чтобы скрыть от нее свое воодушевление, он торопливо трогает шрам на щеке и заговаривает нарочито приторным голосом.
– Да ты хоть понимаешь, моя дорогая, в чем ты меня обвиняешь?
– Понимаю! – Дора вздергивает подбородок. – Вы собираетесь продать пифос и всю керамику в ящиках. Незаконно.
– И зачем мне это делать?
– Потому что вы приобрели их незаконным образом. Это единственное объяснение. Если эти артефакты достались вам честным путем, почему же вы не выставляете их здесь, в зале?
Она говорит разумные вещи. Но все равно ей известна лишь половина правды. Тяжело сопя, Иезекия делает еще один шажок.
– Я их реставрирую. Не более того.
Дора смотрит на него с нескрываемой яростью.
– Вы лжете! Им не требуется никакая реставрация. Уж пифос-то безусловно в идеальном состоянии, учитывая его почтенный возраст.
– Почтенный возраст? – переспрашивает Иезекия.
– Да, дядя. Я знаю: он настолько древний, что его невозможно датировать. Он относится к доисторическим временам.
Иезекия пытается скрыть оторопь. Потом решает, что Дора просто дразнит его, смеется над ним. Но на ее лице нет и тени веселья, и это заставляет его призадуматься.
Дора, верно, ошиблась. Да и в конце концов откуда ей знать? Она же ничего не смыслит в древностях помимо тех, что выставлены в витринах, согласно строгим правилам торговли, которые он же сам здесь и ввел, чтобы племянница не совала свой нос куда не следует. Но, размышляет он, похоже, Дора знает куда больше, чем ему казалось. Впрочем, каким образом она это выяснила, его мало волнует. Доисторические времена…
Он знал, что пифос древний. Конечно, знал – он же сам помог Хелен его обнаружить, разве нет? Но он понятия не имел, насколько древний. Даже Хелен не предполагала, что ваза такая старинная. Хм, возможно, то, что он ищет, не стоит его усилий.
Эта мысль напоминает ему кое о чем.
– Ты его открывала?
– Пифос?
– Ну конечно, пифос!
– Да, я…
– И он открылся?
Вопрос, словно удар наотмашь, похоже, застает Дору врасплох. Ее брови сходятся на переносице.
– Да.
– Как?
– Я… приподняла крышку.
– Просто взяла и подняла? – с сомнением спрашивает Иезекия.
Дора смущенно моргает.
– Я не понимаю…
Иезекия тоже ничего не понимает. Он пытается сглотнуть слюну, но его вновь охватил приступ паники, и он не может вздохнуть, потому что грудь его сдавило так больно, словно туда засунули камень.
– Внутри что-то было?
– Нет.