Он нашел.
Но что он, скажите на милость, искал?
– Мисси?
Дора оглядывается. В дверях стоит Лотти. Сжимает в руках Дорин альбом для рисования.
– Вы оставили это под прилавком. – Служанка нерешительно входит в комнату. – Надеюсь, вы не против, что я его пролистала. Ваши рисунки… – Лотти собирается с духом. – Они очень хорошие.
– Что вам от меня надо, Лотти? – бросает Дора, теряя терпение. Головная боль, которая всю дорогу от Клевендейла грозила стиснуть в стальных тисках ее череп, наконец гулко запульсировала в висках. – Вы же никогда не были со мной так милы. Что это? Чувство вины?
– Да.
Дора беспомощно моргает. Она не ожидала такого признания. Да и сама Лотти, похоже, тоже, потому как она густо краснеет, неловко протягивает ей альбом, и тот выскальзывает у нее из рук, шлепнувшись на половицы.
– Почему?
Но Лотти лишь молча трясет головой, а Доре не хочется давить на нее.
– Как вам угодно, – бормочет она, засовывая в саквояж последние пожитки – маменькину камею, гребень для волос, заготовки ювелирных изделий, сделанные ею украшения (в ее псевдоканительном узоре одна проволочка сломана), ножницы, нитки, – покуда Лотти топчется возле сорванной с петли скособоченной двери. И только когда Дора наконец собирается с духом и, повернувшись к пустой птичьей клетке, вынимает оттуда мягкое переливчатое перышко, служанка выпаливает:
– Он ее продает.
Дора ласково гладит перышко. Она чувствует, как комок подкатывает к горлу и поспешно засовывает перышко в саквояж, прежде чем этот комок не разросся и не задушил ее.
– Что продает?
– Вазу.
Пифос. Причину ее несчастья. Всех ее несчастий, как оказалось.
– И кому?
– Не знаю. Сегодня приходил человек посмотреть на нее. Он собирается выставить ее на аукцион.
– Ясно.
Но какое ей теперь до этого дело? Как сказал сэр Уильям, доказательств никаких нет. Не было тогда и, конечно же, нет и сейчас. Так какая ей разница, если Иезекия наконец-то продаст пифос?
– Я видела ваши рисунки. В этой книжке. – Лотти кивает на альбом, так и валяющийся на полу. – Вы ведь не закончили ее рисовать, да?
– Не закончила, – еле слышно отвечает Дора.
– А зачем вы ее рисовали?
Дора задумывается.
– Для моих украшений. Для… – Она осекается. Ее губы кривятся.
Для Эдварда.
– Тогда, если хотите закончить свой рисунок, – замечает служанка, – вам следует поторопиться. – И, когда Дора наконец ловит ее взгляд, Лотти серьезнеет. – Дело в том, мисси, что он хочет отвезти ее в аукционный дом на следующей неделе.
Глава 39
Он находит письмо, которое переслали из переплетной мастерской на его домашний адрес, написанный на конверте убористым паучьим почерком Тобиаса Фингла. Глядя на конверт, Эдвард осознает, что не был на службе уже несколько дней. Сколько же у него накопилось работы? Он тщетно пытается представить себе освещенную свечами маленькую комнатенку; приставной столик, где лежат стопками книги, переплеты которых требуют завершения, и чуть ли не впервые в жизни чувствует себя виноватым.
В последние дни он словно пережил откровение. Много живых душ в этом городе страдали и продолжают страдать так, как он себе даже вообразить не может. Он думает о Доре, о братьях Кумбах, о Джонасе Тиббе, о ночных золотарях, что изо дня в день месят лопатами дерьмо в порту. Он думает о плачущем ребенке на улице, которого увидел из окошка кареты, направляясь на суаре к леди Латимер, и о нищем старике этим утром. Эдварду неловко думать о свободах, дарованных ему судьбой, и о причинах столь великих даров, о том, что их ему обеспечила дружба с Корнелиусом, – но, сказать по правде, это его больше не мучает, уже много лет как не мучает. У нет поводов ни для самодовольства, ни для неприязни. Больше нет. А работа в мастерской все накапливается и накапливается. Заказы, которые его ждут. Чего же удивляться, что работники мастерской его недолюбливают.
Прежде чем вскрыть письмо – похоже, это записка от Гофа, потому что на сургучной печати виден оттиск герба Общества, – Эдвард пишет записку Финглу с обещанием прийти на следующий день. Дора все равно не желает его видеть, она это четко дала понять. И каковы бы ни были его планы на будущее, и как бы ни развивались его отношения с Дорой, у него остаются обязательства, которые следует выполнять. День-два без его общества пойдут и ему, и Доре на пользу.
Эдвард посыпает чернильные строки мелким песком, после чего заклеивает письмецо и только потом ломает сургуч на конверте от Гофа. Он пробегает глазами по строчкам, и на его губах возникает недовольная ухмылка.
Ученые Гофа подтверждают все, что ему уже поведал Гамильтон. Пифос изготовлен в южной Греции, судя по внешним признакам, на Пелопоннесе. И хотя эти выводы нельзя воспринимать как неопровержимо верные, ибо наука, предупреждает Гоф, еще не достигла таких высот, – это добрый знак. Не соблаговолит ли Эдвард повидать его в ближайшее время, когда ему будет удобно?
Если бы события не развивались столь стремительно, Эдвард бы уже потянулся за своим пальто, которое снял совсем недавно. Но теперь его ждут куда более важные вещи – мечта вступить в Общество утрачивает первоочередную важность, оттесненная в сторону всем тем, что он видел и делал в последние несколько часов. Поэтому Эдвард направляется к умывальному столику и долго смывает с себя смрад лондонских доков, саму память о них.
Сэр Уильям проводит Эдварда в дальнюю комнату, которую он, по его словам, использует как свой рабочий кабинет, покуда леди Гамильтон ею не завладела, чтобы сделать там ремонт и перестановку. Усевшись в глубокое кожаное кресло, Эдвард озирается по сторонам.
Гамильтон не оставил тут ни одного свободного дюйма. Потеря ценностей на борту затонувшего «Колосса», похоже, никоим образом не нанесла урона всей его коллекции древности в целом. Превратив одно из помещений дома в небольшой музей, дипломат выставил здесь многие из своих любимых экспонатов. Он указывает на вазу, весьма похожую на вазу из Портленда, проданную им несколько лет тому назад (к своему глубочайшему сожалению), – судя по всему, он собирал древние артефакты чуть не полжизни.
– Знаете ли, раньше я совсем не интересовался греческой керамикой, – говорит Эдвард, не задумываясь принимая бокал бренди, который сэр Гамильтон протягивает ему через стол с кожаной столешницей. Тело Эдварда умиротворено чистотой после тщательного утреннего умывания, но душа его по-прежнему в тревоге от того, что случилось вчера, и, хотя часы бьют всего лишь час пополудни, Эдварду не стыдно, что он в такую рань пьет кое-что крепче чая.
– Нет? – отзывается Гамильтон, усаживаясь напротив. – А чем же тогда?