– И что же с ней потом случилось? – Я ощутил, что уже ничего не понимаю.
– То же, что случилось и с вами. Вы, как и она, обнаружили, что секретную дверь трудно открыть снаружи. Вы тоже взяли в руки эту оставленную здесь изогнутую деталь карниза или оконной рамы… даже не важно, чем она является на самом деле: ее принесли сюда не для убийства, а для того, чтобы подцепить край двери, плотно прилегающий к стене
[58]. И вы тоже, не успев этого сделать, увидели, как дверь медленно открывается. Но потом вашим глазам предстало совсем не то, что увидела Эвелин…
– Так что же она увидела? – спросил я, помедлив.
– Человека, которому причинила больше всего вреда.
– Вы имеете в виду Саутби?
– Нет, – сказал отец Браун, – Саутби проявил поистине героическую добродетель, и он счастлив. Человек, которого она оскорбила больше всего, – это человек, никогда не имевший или не пытавшийся иметь какой-либо добродетели сверх одной-единственной: острого чувства справедливости. А она заставила его быть несправедливым всю его жизнь – заставила его потакать прихотям грешной дочери и губить добродетельного сына. Вы упомянули в своем письме, что он часто прятался в комнате священника, чтобы разузнать, кто из слуг был верен ему, а кто нет. Однако в тот раз он вышел оттуда, держа шпагу, оставленную в этой комнате в дни, когда моя вера подвергалась гонениям. Он нашел письмо, но, разумеется, уничтожил его после того, как сделал… то, что сделал. Да, мой дорогой друг, я чувствую ужас на вашем лице, даже его не видя. Но действительно, вы, современные люди, не знаете, сколько совсем непохожих разновидностей людей существует в этом мире. Я не прошу, чтобы вы одобрили поступки Эвелин Доннингтон, но прошу хотя бы посочувствовать ей, как я ей сочувствую. Разве вы не сочувствуете свершению правосудия, даже когда оно творит свою работу с холодным равнодушием, а подчас и варварской жестокостью? Разве вы не сочувствуете тем ужасам, к которым в нашем веке приводит простое удовлетворение интеллектуального аппетита? Разве вы не сочувствуете Бруту, убившему своего друга? Или монарху, убившему своего сына? У вас нет сочувствия к Виргинию, который убил…
[59] Впрочем, идемте же.
Мы в молчании поднялись по лестнице; моя неспокойная душа ждала какого-то происшествия, которое затмит все события этого дня. В некотором смысле это и случилось. Комната оказалась пуста, если не считать Уэльмана, стоявшего за спинкой опустевшего кресла так же бесстрастно, как если бы тут находилась тысяча гостей.
– Тут был доктор Браунинг, сэр, – сказал он бесцветным голосом.
– Но зачем?! – воскликнул я. – Ведь Эвелин уже нет в живых!
– Дело не в этом, сэр, – ответил Уэльман, слегка кашлянув. – Доктор Браунинг прибыл не один. С ним был другой врач, из Чичестера. Они забрали сэра Борроу
[60].
Перевод Григория Панченко, Марины Маковецкой
4. Все жанры, кроме скучного
В этом разделе вновь представлены «межжанровые» произведения разных лет, позволяющие оценить, как мастерски Честертон балансирует между разными литературными направлениями: рассказ, притча, эссе, христианская мистика в фэнтезийном или детективном антураже, даже элементы хоррора – в рамках противостояния той моде на «черную магию» и, как бы сейчас сказали, паранормальные явления, которая стала болезненно актуальной для тогдашней Англии. И, как ни парадоксально, одновременно с этим он противостоит моде на борьбу с ней, особенно когда такая борьба предстает в обличье «защиты детской психики».
Мы, даже сильно сместившись по сравнению с тем миром по оси времени, пространства и культурных представлений, сейчас можем понять опасения Честертона неожиданно остро. Во всяком случае, гораздо острее, чем еще совсем недавно…
Но при этом мы никогда не узнаем до конца, где завершается полемическая озабоченность, а где начинается литературная игра. Даже, можно сказать, мистификация: да, Честертон регулярно мистифицирует своих читателей, при этом оставаясь предельно искренним. Он никогда не делал чего-то в угоду моде.
Мое преступление
Мои отношения с читателями были долгими и приятными, но – возможно, именно по этой причине – я чувствую, что настало время признаться в ужасном преступлении своей жизни. Оно произошло давным-давно, но для запоздалого всплеска раскаяния не редкость изобличать столь темные эпизоды много времени спустя. Оно не имеет ничего общего с оргиями Антипуританской Лиги. Эта организация до такой степени оскорбительно респектабельна, что газета, описывая ее на днях, упомянула моего друга мистера Эдгара Джепсона
[61] как каноника Эдгара Джепсона, и считается, что подобные звания предназначены для всех нас. Нет, не по воле архиепископа Крейна, декана Честертона, преподобного Джеймса Дугласа, монсеньора Бланда и даже не по воле этого прекрасного и мужественного старого церковника кардинала Несбита я желаю (или скорее совесть подталкивает меня) сделать это заявление. Преступление свершилось в одиночестве, без сообщников. Все сотворил я сам. Позвольте же для начала, с характерной для кающихся жаждой сделать худшее из признаний, изложить суть дела в самом страшном и непростительном виде. В настоящий момент в одном германском городе есть ресторатор (если только он не умер от ярости, обнаружив свою ошибку), которому я до сих пор должен два пенса. Покидая в последний раз террасу его ресторана, я знал, что задолжал эти деньги. Унес их прямо у него из-под носа, хотя нос был явно еврейский. Я так и не расплатился, и очень маловероятно, что когда-либо расплачусь. Как такое злодеяние случилось в жизни человека, которому, вообще говоря, недостает ловкости, нужной для мошенничества? История будет рассказана дальше – и у нее есть мораль, хотя для последней может и не найтись места.