– Потому что я уже нашел! – ответил Габриэль.
Доктор Гарт вскочил и замер, не сводя с них блестящих глаз.
– Именно так, – сказал Гэйл, – и к нему я сейчас и обращаюсь!
Он улыбнулся хозяину лавки, как будто только что был ему представлен. И попросил, уже более серьезным тоном: «Расскажите же нам свою историю, мистер Финеас. Чтобы мы не гадали, а знали, без домыслов».
Молчание было долгим.
– Сами и рассказывайте, – наконец сказал лавочник. – Что-то мне подсказывает: вы и сами все прекрасно знаете.
– Я знаю, – ответил Гэйл мягко, – только то, что и сам часто испытываю желание сделать то, что вы сделали. Это, говорят, и есть отождествление с безумцами… включая безумцев литературных.
– Эй, постойте-ка, – прервал их ошеломленный мистер Гюнтер. – Прежде чем вы углубитесь в литературу… Правильно ли я понимаю, что вот этот джентльмен, владелец кондитерской лавки, на самом деле и есть пропавший поэт Финеас Солт? Но в таком случае… где же его брат?
– Полагаю, путешествует по Европе, – ответил Гэйл. – И его пребывание за границей станет еще приятнее, учитывая две с половиной тысячи фунтов, которые ему подарил брат. Исчезнуть было нетрудно – всего-то и пришлось немного проплыть вдоль берега, а там они уже и одежду приготовили. Тем временем наш товарищ вернулся на пляж и прямо в купальной кабинке сбрил бороду и изменил внешность. Сходства с братом оказалось достаточно, чтобы сойти за него среди незнакомцев. А затем, как все вы, без сомнения, заметили, он переехал и открыл совершенно новую лавочку в совершенно новом месте.
– Но почему? – воскликнул Гарт с недоумением. – Ради всего святого, зачем вам было так поступать? У меня это в голове не укладывается!
– Я могу объяснить, – сказал Габриэль Гэйл. – Но у вас в голове оно все равно не уложится… – Несколько секунд он смотрел на чашку на столе. – История эта совершенно абсурдна, и понять ее нельзя без понимания бессмысленного безрассудства или, как его вежливо называют, поэзии. Поэту Финеасу Солту было подвластно все, он был свободен и всемогущ. Он долго занимался тем, что все на свете пытался прочувствовать, испытать или, на худой конец, вообразить. И, как многие до него, пришел к тому, что беспредельная свобода сама себе становится пределом. Вечное возвращение, плен окружности. И вот наш поэт захотел не только делать что угодно, но и быть кем угодно. В многобожии богов много, в христианстве он всегда един. Но для многобожца выбрать одного – значит насильно сузить свой мир. Хотеть сразу всего означает не иметь воли к чему-то конкретному. Мистер Хатт сказал, что Финеас часто подолгу сиживал, уставившись на чистый лист бумаги. Я ему объяснил: это не потому, что ему не о чем было писать, а потому, что он мог написать о чем угодно. Когда он стоял на утесе и смотрел вниз на море человеческих голов, он понимал, что может написать десять тысяч историй, а значит – не может написать ни одной, потому что как выбрать из бесконечного моря?
Ну и куда можно двинуться из этой точки? Дальше что? Я вам скажу – из этого понимания ведь есть только два выхода. Первый – шагнуть с этого утеса, перестать быть. Второй – преобразиться, стать кем-то определенным вместо того, чтобы писать обо всех подряд. Стать воплощением одного-единственного человека в этой толпе, начать все сначала, жить настоящей, а не придуманной жизнью. «Если кто не переродится…»
Он попробовал и понял, что именно этого и хотел, – простых маленьких радостей среднего класса. Закупать леденцы и имбирный лимонад. Влюбиться в соседскую девчонку, смущаться и краснеть. Снова быть молодым. Единственный рай – нетронутый, непознанный человеком, который испытал в жизни все и перевернул семь небес вверх дном. Именно это он попробовал – свой последний эксперимент. И, думаю, его можно признать успешным.
– О да, – сказал Финеас Солт с удовлетворением. – Очень успешным.
Мистер Гюнтер поднялся, тяжело вздыхая.
– Ну, теперь я вроде бы все узнал, но все равно мало что понял, – сказал он. – Поверю на слово. Но вы-то, мистер Гэйл, как обо всем догадались?
– Леденцы в витрине, – сказал Гэйл. – Я от них глаз не мог отвести, очень уж красивые. Сладости лучше драгоценностей, все дети это отлично знают. Ведь это – рубины и изумруды, которые можно съесть! Я смотрел на леденцы и пытался понять, о чем они мне говорят. И понял! Эти фиолетовые и пурпурные леденцы со вкусом малины – яркие и сияющие, как аметисты, если смотреть на них изнутри лавки, на свет. Снаружи же они выглядят невзрачными и темными. Но в витрину обычно выставляют сладости матовые, позолоченные, радующие и манящие глаз покупателя с улицы! И тут я вспомнил о человеке, который готов был выломать дверь собора, чтобы взглянуть изнутри на витражи окон, и сразу все понял! Тот, кто выставлял эти сладости в витрине, не был торговцем. Он думал не о том, как все будет смотреться с улицы, а только о том, насколько витрина будет радовать его внутреннего художника. Отсюда, изнутри, он видел пурпурные драгоценности. И, конечно, вспомнив о соборе, я еще кое-что вспомнил – то, что наш поэт говорил о двух жизнях святого Фомы Кентерберийского, как в расцвете земной славы тот вдруг взалкал иного, противоположного. И вот она, вторая жизнь святого Финеаса Кройдонского…
– Ну что тут скажешь. – Гюнтер подавил тяжелый вздох. – Со всем уважением – он, конечно, сошел с ума.
– Вовсе нет, – ответил Гэйл. – Многие из моих друзей сошли с ума, я к этому отношусь с глубокой симпатией. Но тут у нас история человека, который в ум вошел.
Перевод Ольги Рэйн
7. То, чего не было
В этом разделе собраны произведения Честертона, относящиеся к странным жанрам. В основном их следует отнести к тем, которые словно бы находятся «на грани»: между рассказом и эссе, между детективом и мистикой – разумеется, лишь такой, которая возможна для истового католика, – между реальностью и фантастикой.
Некоторые из них требуют пояснений для современных читателей. Так, история о сверхчеловеке опирается на «искания», модные в начале ХХ века, но отмеченные британским колоритом. Например, один из эпизодов, в котором у детей отнимают «неподобающие» игрушки, для современного читателя выглядит как часть общей фантасмагории. Тем не менее в ту пору действительно существовали ревнители, которые придавали большое значение такой борьбе, искренне уверенные в том, что «грубые и примитивные» игрушки оказывают роковое воздействие на формирование личности. А перья сверхчеловека и гроб, форма которого не соответствует человеческому телу, – это отсылка к ирландской легенде, известной в ту пору не только англокатоликам вроде Честертона: о воинах, струсивших перед решающей битвой и пустившихся в неудержимое бегство, пока этот бег не перешел в полет, а волосы их не превратились в птичьи перья… Иными словами, вместо существа со сверхчеловеческими возможностями сторонники позитивистской науки (тут досталось и Герберту Уэллсу, и Бернарду Шоу) могут получить только идеального «сверхдезертира», не способного выдержать соприкосновение с реальной жизнью.