Табуны диких коней пронеслись по ней галопом, отбивая копытами землю. Гейзенберг никак не мог понять, как они выживали в этой пустоши. По их следам он добрел до гипсового карьера, где взялся ломать породу – искал окаменелости, которыми остров славился во всей Германии. Всю вторую половину дня он провел, бросая камни на дно карьера, и они разбивались на тысячи кусочков, как предзнаменование силы, с которой англичане обрушились на Гельголанд после Второй мировой войны. Собрав всё оставшееся вооружение, торпеды и мины, они устроили на острове самый мощный неатомный взрыв в истории. В домах за шестьдесят километров от эпицентра взрывной волной выбило стекла, а в небо над островом поднялся столб черного дыма высотой три тысячи метров. Склон, по которому за двадцать лет до этого Гейзенберг поднимался, чтобы полюбоваться закатом, покрылся слоем пепла.
Он почти дошел до обрыва, как вдруг на остров опустился густой туман. Гейзенберг решил вернуться в пансион, обернулся и не увидел тропу – она испарилась. Он протер стекла очков и посмотрел по сторонам. Куда ступить, чтобы не сорваться с обрыва? Он потерял все ориентиры. Когда туман немного рассеялся, ему показалось, что перед ним та огромная скала, на которую он пытался взобраться накануне, но не успел он и шага ступить, как туман окутал его снова. Всякий любитель гор знает множество историй о походах, закончившихся трагедией: всего один неверный шаг, и вот человек уже свернул себе шею. Гейзенберг такие истории тоже знал. Он старался сохранять спокойствие, но всё вокруг него переменилось. Дул ледяной ветер, пыль взметалась с земли и колола глаза, солнце никак не могло прорваться сквозь пелену тумана. То немногое, что Гейзенберг смог разглядеть вокруг себя – сухая коровья лепешка, скелет чайки, мятый фантик от конфеты, – показалось ему удивительно враждебным. От холода болели ладони, хотя всего полчаса назад ему стало так жарко, что он снял пальто. Идти было некуда, тогда он сел и принялся листать свои записи.
Всё, сделанное до сих пор, показалось ему бессмыслицей. Он придумал нелепые ограничения: если держать атом в такой темноте, то как тогда пролить на него свет? В груди у него начала подниматься волна сострадания к самому себе, как вдруг порыв ветра на миг отбросил завесу тумана, показалась тропа, ведущая со скалы в городок. Он вскочил и побежал к тропе, но туман опустился вновь так же быстро, как рассеялся. Я знаю, где тропа, сказал он себе, мне лишь нужно идти к ней шаг за шагом, ориентироваться по тому, что вижу на земле возле себя. До того расколотого камня десять метров, двадцать – до осколков бутылки, сто – до перекрученных корней сухого дерева. Однако ему хватило одного взгляда вокруг, чтобы понять: он не знает, идет ли он в сторону тропы или прямо к пропасти. Он уже собирался снова присесть, как услышал вокруг себя глухой стук. Задрожала земля, гул всё нарастал, и даже камни под ногами будто ожили и заплясали. Ему показалось, что он видит сгусток теней, они проносятся мимо там, вдалеке. Это лошади, сказал он себе, стараясь унять грохот сердца. Просто лошади несутся опрометью в тумане. Когда разведрилось, их следов нигде не было, как он ни искал.
Следующие три дня он работал, не зная отдыха, не выходил из комнаты и даже зубы не чистил. Он бы и дальше там сидел, если бы не фрау Розенталь: она вытолкала его на улицу, посетовав на то, что в комнате запахло мертвечиной. Гейзенберг отправился в порт, обнюхивая свою одежду. Когда он в последний раз надевал свежую рубашку? Он смотрел себе под ноги и так старался не встречаться глазами с туристами, что чуть было не налетел на девушку, которая отчаянно старалась привлечь его внимание. Он так долго не видел других людей, кроме хозяйки пансиона, что не сразу понял, что хочет эта кучерявая девица с блестящими глазами. А она всего лишь хотела продать ему значок в помощь бедным. Гейзенберг пошарил по карманам – у него не было ни марки. Девушка раскраснелась, улыбнулась ему и сказала, ничего страшного, а у Вернера сжалось сердце. Что она забыла на этом чертовом острове? Он проводил ее взглядом. Вот она подошла к группе пьяных денди – они только что сошли с лодки и идут, обняв своих подруг. Наверняка он единственный одинокий мужчина на всем острове. Он отвернулся, и на него нахлынуло неконтролируемое удивление. Лавки вдоль набережной вдруг показались ему обугленными руинами, будто здесь был сильнейший пожар. На телах у прохожих Гейзенберг различал ожоги от пожара, видимого ему одному. Бегали дети, и волосы у них полыхали. Влюбленные пары горели, как погребальные костры, и смеялись; их руки сплетались, точно языки пламени, вырываясь из тела и стремясь куда-то ввысь. Гейзенберг ускорил шаг, стараясь унять дрожь в ногах, как вдруг его оглушил страшный грохот, молния расчертила небо и ударила ему прямо в череп. Он бегом побежал в пансион; в глазах побелело, как всегда перед приступом мигрени; его мутило, от центра лба к ушам расползалась боль, еще немного, и голова расколется. С трудом поднявшись по лестнице, он без чувств упал на постель, его лихорадило, он дрожал.
После каждого приема пищи его выворачивало наизнанку, но он не захотел отказываться от прогулок. Он, как зверь, метил территорию, усаживаясь на корточки где-нибудь в сторонке, а потом закапывал свое дерьмо и всё боялся, что однажды кто-нибудь обязательно застукает его с голым задом. Он твердо верил: хозяйка пытается его отравить, заставляя пить свое снадобье, – с каждым разом ложка, которой она его поит, всё больше. Из-за поноса и рвоты Гейзенберг таял на глазах. Когда он больше не мог встать с постели, на которой едва помещался, если выпрямит ноги, то надел всю свою одежду, укутался пятью одеялами и решил «пропотеть» – так всегда делала мать, и он не сомневался, что ее метод работает. Уж лучше потерпеть, чем обращаться к врачу.
Он лежал в постели, с ног до головы покрытый испариной, и учил наизусть стихи из сборника Гёте «Западно-восточный диван», который прошлый постоялец оставил в комнате. Снова и снова перечитывал стихи вслух. Некоторые строфы вырывались за пределы его комнаты и эхом отдавались в пустынных коридорах пансиона, пугая остальных постояльцев – им казалось, будто с ними говорит призрак. Гёте написал этот сборник в 1819 году. Его вдохновил мистик и шейх Хамсуддин Мухаммад Хафиз Ширази, он же просто Хафиз. Гений немецкой поэзии прочитал никудышный перевод на немецкий стихов персидского мудреца XIV века и решил, что книгу ему сам Бог послал. Гёте настолько отождествлял себя с Хафизом, что его поэтический голос полностью переменился, сливаясь с поэтом, прославлявшим Бога и вино более четырехсот лет тому назад. В вине он черпал и удовольствие, и основу для мистицизма. Он молился, писал стихи и пил, а когда ему исполнилось семьдесят, начертил круг посреди пустыни, сел внутри него и поклялся не вставать, пока не прикоснется к разуму всемогущего Аллаха, единственного Бога. Сорок дней он сидел в тишине, опаляемый солнцем и обдуваемый ветром, но разума Аллаха так и не коснулся. Он был в шаге от смерти, когда проезжающий мимо человек сжалился над ним и дал глотнуть вина. Так Хафиз нарушил свой пост и почувствовал, как в нем пробуждается второе сознание, более сильное, чем его собственное, и оно надиктовало ему более пятисот стихов. У Гёте был свой источник вдохновения при написании «Дивана» – нет, отнюдь не вино, а жена приятеля, Марианна фон Виллемер, такая же большая поклонница Хафиза, как и он сам. Они писали этот сборник вместе, правили черновики, обмениваясь длинными письмами, пропитанными эротизмом: Гёте фантазировал, как будет кусать ее соски и ласкать пальцами ее лоно, а Марианна мечтала содомировать его, хотя виделись они всего лишь раз, и нет свидетельств того, что смогли воплотить свои фантазии. Марианна написала песнь Восточному ветру от имени Зулейки, возлюбленной Хатема, однако ее соавторство держалось в тайне. Она призналась в этом лишь на смертном одре, когда читала те же строки, что Гейзенберг, охваченный лихорадкой: «Укрывшись в облака печали, / Оделся тьмой лазоревый зенит; / Как слезы сердца тусклы стали…»
[7]