…Мама всегда покупала мне очень красивые вещи. И в этот день я был в светлом костюме, который теперь был без пуговиц, в грязи и крови. И я не хотел идти в комнату, ведь я защита и опора матери. И недаром мать дала читать «Обещание на рассвете». Там автор, ещё подросток, защищает и отстаивает честь своей матери, направо и налево раздает оплеухи всем, кто даже не так посмотрел в её сторону.
Мне трудно представить общество, где подросток так себя ведет. В Грозном я такого не видел. К тому же мать всегда мне говорила: «В Священном Писании сказано – ударили по правой щеке – подставь левую. Однако лучше сделать так, чтобы вообще не били. И запомни, избегай тех мест, где господствует сила. Жить надо там, где господствует культура и красота».
Я был побит. Побит и оплеван. И всё это было не страшно. Страшно было показаться в таком виде перед матерью. Впервые я пожалел, что мать не на гастролях. Надеясь, что она на репетиции, я всё же пошёл домой и у подъезда лицом к лицу столкнулся с ней.
Моя мать – всегда красивая, ухоженная, благоухающая – увидев меня, не на шутку разозлилась.
Не всё, но кое о чём, как было и что случилось, я матери вкратце изложил.
– А ну пойдём! – Она схватила меня за руку и буквально потащила за собой через всю улицу.
Точно такая же ситуация описывалась и в романе Романа Гари «Обещание на рассвете». И так же как и там, я пытался вырвать свою руку из руки матери, и мне было и стыдно, и неловко, но я и не знал, что у матери так много силы. И с этой неожиданной силой и энергией, как защищающая своё потомство волчица, она бросилась на моих обидчиков – эту свору мальчуган. У последних тоже оказались свои матери и даже отцы. Мою мать швырнули на асфальт. Со слезами и криками я бросился на толпу…
Поддерживая друг друга, хромая и еле-еле волоча ноги, под раскатистый хохот, свист и оскорбления мы с матерью ушли в полузаброшенный, заросший Летний парк. Мать всегда меня предупреждала, чтобы я ни в коем случае не приближался к этому опасному во всех отношениях парку, где находили приют лишь изгои. А теперь здесь плакали, здесь прятались мы. Вид у нас был настолько истерзанный, что мы ждали, когда стемнеет и в общежитии все лягут спать, чтобы пройти в нашу обитель незамеченными.
* * *
Наша комната в общежитии принадлежала государству и была нам выделена государством. Как я позже узнал, мы в ней были прописаны, то есть к ней привязаны, о чём свидетельствовал штамп в паспорте матери, где указан был и я. Комната довольно большая – двенадцать квадратов. Дверь да окно. Более удобств не было. Женская комната и душевая – на первом этаже. Мужчины бегали на улицу. И это было счастье.
В комнате у окна стоял старый, взятый в прокат, шифоньер, за которым у окна и батареи располагалась моя кровать. За шифоньером, огороженный от меня, был большой диван с чёрной потрескавшейся кожей и скрипучими пружинами, на которых неудобно было сидеть. Я всегда удивлялся, как мать умудрялась на нём спать и при этом она боялась менять позу, чтобы ржавые пружины не беспокоили меня.
Когда мать поздно, после спектаклей, возвращалась домой, она включала ночник и что-то тихо долго делала, обычно шепотом читала, заучивала роли и песни. И в ту ночь она включила ночник. Мы сели на диван. У этого дивана была характерная для таких пружинных диванов особенность – выпуклый по центру, так что удобно было сидеть только по краям. Так мы и сели, как бы сторонясь друг друга.
– Тота, – голос матери стал хриплым, старческим, – я давно хотела рассказать. Должна была рассказать, но всё откладывала, не решалась. Теперь надо. A-то другие наврут. – Она замолчала, заплакала, нервно теребя в руках платок, испачканный нашей кровью, соплями и слезами. Я постоянно пытаюсь всё забыть. Иначе, если думать об этом ужасе, жить невозможно. Я боюсь это вспоминать. Больно об этом говорить, словно заново всё это проживаешь. Поэтому всё откладывала.
Знаешь, Тота, эти подростки говорят то, что говорят взрослые…
А ты запомни одно: только время покажет, кто кем станет, кто кого как воспитает и кто какой след на земле оставит. И главное, что ты был, есть и остался в памяти людей человеком. Что ты никому не навредил, не мешал жить и сам жил как человек, а не как себялюбивая дрянь…
А теперь история. О себе. О нас. Когда нас выселяли в 1944 году, мне, вероятнее всего, было лет пять-шесть. В моём паспорте так и записано – дата рождения 1939 год, без дня и месяца. И даже без указания места рождения. Ты это знаешь. А год рождения я примерно определила потому, что моя старшая сестра уже пошла в школу и я смутно помню, как за ней в школу рвалась. Я четко стала понимать и сейчас почти всё помню со времени, как попали в пустыню Казахстана. Я всегда была голодной. Я всегда хотела есть. Мне всегда было холодно.
Поразительно, что с нами не было ни одного мужчины и даже мальчика. Я помню, как умирала моя мать. Как она задыхалась в бреду, как стонала… И когда она утихла, напоследок тяжело вздохнув, нам с сестрой, как кажется, даже стало легче… Потом стало теплее. Весна. Около нас протекал канал. Вдоль него стала просыпаться зелень. Как-то моя сестра сказала, что нашла крапиву. Её можно есть. Я стала жевать, не смогла, выплюнула. А моя сестра к ночи опухла и через день-два умерла.
Тиф стал косить всех. Одна я не заболела.
В один день тетя повела меня с собой. Мы шли долго, до обеда. И всю дорогу мне тётя тысячу раз говорила одно и то же, что я нохчи ю, что я из такого-то села, такой-то гар и такой-то фамилии. И моего деда зовут так-то, а отца так-то. И даже не раз заставляла меня всё это повторять. И, наверное, я всё повторяла, но всё забыла, потому что мне было голодно, холодно, страшно. Дошли до пустынной железной дороги.
– Мариам, ты должна идти. Хочешь – туда, хочешь – в другую сторону, – сказала мне тётя.
– Зачем? – удивилась я.
– Там найдешь хлеб. Еду. Жизнь.
– А ты?
– Я должна пойти обратно.
– А моя мама, сестра?
– Они тебя тоже там ждут.
– Где?
– Везде. Иди, куда хочешь.
…На всю жизнь я запомнила этот момент. Сделав несколько шагов по шпалам, я испугалась, развернулась и побежала назад:
– Деца
[5], деца, постой!
Тётя развернулась.
– Стой! – крикнула она, выставив вперёд руку. – Ты голодная, ты есть хочешь? – жестко спросила она.
Я в ответ только плакала.
– Если хочешь есть, хочешь жить, иди! А что там тебя ждет, – она вытянула руку в степь, – сама знаешь.
Она ушла, а я ещё долго стояла, рыдала, кричала ей вслед, стоя на месте, пока она совсем не исчезла за горизонтом. С тех пор я была одна… Пока не появился ты.
– А ты тётю ещё увидела? – спросил я.
– Нет, – твердо ответила мать. – В 1960 году, когда наш театр выступал в той области, я специально поехала в то место, но откуда я знала, где я была, куда шла? Ничего и никого… Прошло более пятнадцати лет. Песок, барханы. Всё замело. А, может, я вообще не туда поехала, не там искала. Я ведь точно ничего не знала. Но один местный казах рассказал, что туда после прибыли военные и всё и всех сожгли, чтобы не разошлась зараза.