Я все время думаю о том, что мне рассказал Оглобля про их путешествие сюда: две недели они качались на волнах океана, который вздымался под ними и дышал, и не видели ни клочка суши. Это, наверное, так непривычно. Не говоря уже о бурях, когда поднимаются гигантские волны и корабль накреняется. Когда он это рассказывал, мы стояли на веранде, уже вечерело и стало холодно, но из дома доносились голоса мужчин, которые что-то обсуждали. И мы решили померзнуть еще немного снаружи, а то в гостиной нам пришлось бы молчать и слушать взрослых. Под конец Оглобля добавил, опустив глаза: «Я боялся, что мы никогда не доплывем». Он не стал рассказывать (но мы с Эйприл уже знали от матушки, которая хотела нас подготовить, чтобы мы вели себя деликатно и не ляпнули чего невпопад), что его мама умерла. Вот что заставило их покинуть Англию, а не только восхищение идеями моего отца и желание разделить с ним мечту о Рае – нашу общую мечту.
Знаешь, Марта, тут найдется местечко и для тебя. Понимаю, что твоя мама никогда не разрешит тебе приехать к нам, она ни за что не допустила бы, чтобы ее дочь сделалась такой же чудачкой, как я, даже на время; но мы ведь можем себе позволить немного помечтать, в этом нет ничего дурного. Представим, что ты приезжаешь одна, в собственной двуколке, запряженной серой кобылкой. С собой у тебя только одна сумка – этого достаточно, чтобы жить в Раю. Советую тебе взять теплые вещи, в которые можно кутаться, лучше всего шерстяные – тебе можно, ты же гостья, – а нарядные платья, умоляю, оставь в Конкорде, чтобы мне не пришлось тебе завидовать. К тому же я очень огорчусь, если твой хорошенький носик покраснеет от насморка. Спать ты можешь наверху, как мы с Эйприл; я приготовлю тебе хрустящую крахмальную постель под крохотным окошком в крыше: в ясные ночи ты сможешь наблюдать за звездами, а утром – как небо перетекает из черного в серый, а потом в розовый, а из розового в голубой: ты даже не представляешь, каким разноцветным бывает невидимый обычно воздух. С утра ты поможешь мне на огороде, но чуть-чуть, чтобы земля не забилась под ногти, ты же этого терпеть не можешь, а работать в перчатках не получается. Потом мы убежим в лес – только обещай, что не будешь бояться. В лесу дятел развешивает картины: их так много, на целую галерею хватит – слышишь, как он стучит? То и дело вопит и плачет гагара, так и хочется утешить ее и погладить по головке, но она все равно увернется, ведь она не только плакса, но и ужасная трусиха. Зато, если вести себя тихо-тихо, к нам выйдет косуля с носиком будто из стекляруса, она нас не боится, мы же дети и ничего плохого ей не сделаем, и уж точно не будем на нее охотиться, даже если научимся обращаться с ружьем. Когда стемнеет, мы вернемся домой, мама приготовит овсяную похлебку с ягодами: уверяю тебя, Марта, нет ничего вкуснее, если по-настоящему проголодаешься. Потом мы почитаем «Путешествие Пилигрима», это такая потрясающая книга, что мне уже совсем не обидно, что глупые деревенские дети дразнят меня пилигримкой. «Я ищу и добиваюсь наследства нетленного, непорочного, которое никогда не увядает. А мне сказано, что оно на Небе, в безопасном месте, и будет разделено в назначенное время между теми, которые прилежно будут стараться получить его»
[3].
Понимаешь, Марта? Это же обо мне, о нас? Если не понимаешь, неважно. Отец говорит, что каждому сердцу – свое время. Возможно, твое еще слишком заставлено чашечками, блюдечками и прочими безделушками. Это не твоя вина. А я все равно люблю тебя такой, какая ты есть.
Твоя навек,
Мэй
Конечно, это всё пустые выдумки. Вот была бы смешная картина: Марта вылезает из двуколки и тут же проваливается по колено в грязь; прошло столько дождей, что лужи уже не просыхают, и башмаки, облепленные грязью, мгновенно превращаются в звериные копыта. Марта кое-как выбирается из лужи и с трудом ковыляет к крыльцу, чавкая по вязкой жиже, а на подоле ее дорожного платья теперь красуется темная каемка. Марта явно смущена и не знает, куда присесть, вокруг нет ни одного стула из полированного дуба или удобного кресла-качалки, стоит только неотесанная занозистая длинная скамья. Приветливая улыбка уже сползла с лица Марты, но тут матушка протягивает ей дымящуюся кружку, и она вспоминает о хороших манерах: с благодарностью берет кружку, надеясь, что в ней горячий шоколад, на самом деле, это индейский травяной настой, который тоже согревает, но по вкусу больше смахивает на белену. Тут приходит Оглобля и отвешивает ей церемонный английский поклон, а Марта делает реверанс, уставившись куда-то мимо него, отчего бедняга, конечно, чувствует себя нелепо. Потом Мэй отводит гостью в знаменитую комнатку с крахмальной постелью, и это вообще катастрофа, потому что один из пауков, c которыми дружит Мэй, развесил вместо гирлянды прекрасную паутину на балке прямо над подушкой; он, видимо, хотел так поприветствовать девочку, но Марта принимается отряхиваться и прочесывать руками волосы, как будто бедный паук поселился прямо у нее на голове. Мэй улыбается про себя, а потом смеется уже в голос, так застает ее матушка, она гладит дочь по голове, будто хочет стряхнуть с нее эту дурь.
Письмо дописано; Мэй перечитывает его: как обычно, того, о чем она умолчала, гораздо больше, чем уместилось в письме. Мистер Джонсон, Оглобля и даже ненавистный мистер Пэрри, который держится так, будто кол проглотил, – все они, по сути, их гости, которым повезло делить хлеб с ее отцом, беседовать с отцом, возделывать землю бок о бок с отцом; чужаки, которые приехали издалека, они как лишняя мебель, которая неуклюже громоздится в слишком тесном жилище. Вообще-то в Раю довольно тесно – и с приходом холодов становится даже теснее, потому что все теперь больше сидят дома. Правда, есть еще хлев, и, если бы там держали коров и лошадей, в нем было бы хорошо и тепло от их дыхания; но сейчас он стоит пустой, и от резкого запаха прошлогоднего сена, смешанного с пылью, тут трудно дышать. Мэй так хотела бы завести поросенка: они такие смышленые и чистенькие; или, на худой конец, гуся – но отец не разрешает: животных нельзя эксплуатировать никоим образом. Поэтому на столе никогда не бывает масла (ведь сначала оно было молоком, а молоко – это опять же корова) и даже меда (рабский труд пчел – только не это!), а уж тем более яиц (нельзя разорять курятники), или мяса (убийство вообще ужас), а одежду они носят только из льна, и уж точно не из шерсти (бедные овцы, которых безжалостно стригут). Конец сентября, и уже ударили первые морозы, так что они кутаются в слои одежды и становятся похожи на куколок бабочек, которые плетут вокруг себя кокон. А может, даже на мумий. (Правда, Мэй не знает наверняка, как на самом деле выглядят мумии: она читала про них в книжках, но картинок там не было, так что толком не разберешь. В Европе есть целые музеи, набитые мумиями, – как было бы здорово там побывать!) Вот матушка не стала отказываться от своих платьев, скромных, но очень удобных. Впрочем, отец первый изменил правилам, он никогда не расстается со своим длинным черным сюртуком и выглядит в нем очень элегантно: большой, статный, с окладистой бородой и густыми непослушными волосами. Вид у него и вправду внушительный, особенно рядом с тщедушными англичанами. Мистер Пэрри то и дело морщит нос, свой длинный багровый нос, который достает у него чуть не до подбородка: он уже упоминал не раз, что ожидал более суровых правил, что тут неподалеку есть коммуны и поинтереснее. Откровенно говоря, Мэй только рада будет, если он уедет, вместо того чтобы все время ворчать и смотреть на сестер, как на исчадия ада, а на уроках обращаться только к Оглобле, игнорируя ее и Эйприл, и заставлять их зубрить грамматические правила до тошноты. Ей неуютно под его оценивающим, осуждающим взглядом: обычно, если на нее смотрят, то хотя бы с интересом. А тут словно накололи на деревянную булавку и поместили под стекло с красивой этикеткой: Мэй Робинсон, возраст: 10 лет. Найдена в лесу Дрифтвуд, на берегу пруда. Типичный экземпляр, конец лета 1844. Дохлая бабочка.