И он каплет сливки, глядя на нее с умиленном, и она глядит на него с благодарностью.
Johanna ожесточенно преследовала своего мужа беспрерывными, неумолимыми попечениями о нем: давала ему револьвер во время тумана в каком-то особом поясе, умоляла беречь себя от ветра, от злых людей, от вредных кушаний и in petto от женских глаз – вреднее всех ветров и пате de foie gras
[597]… Словом, она отравляла его жизнь острой ревностью и неумолимой, вечно возбужденной любовью. В замену она поддерживала его в мысли, что он гений, по крайней мере не хуже Лессинга, что Германии в нем готовится будущий Штейн; Кинкель знал, что это правда, и кротко останавливал Иоганну при посторонних, когда похвалы хватали слишком через край.
– Иоганна, слышали ли вы об Гейне? – спрашивает ее раз расстроенно взбежавшая Шарлотта.
– Нет, – отвечает Иоганна.
– Умер… вчера в ночь…
– В самом деле?
– Zu wahr!
[598]
– Ах, как я рада: я все боялась, что он напишет какую-нибудь едкую эпиграмму на Готфрида, – у него был такой ядовитый язык. Вы меня так удивили, – прибавила она, спохватившись, – какая потеря для Германии
[599].
<……………………………… >
…отвращения, является горькое чувство зависти.
Источник этих ненавистей долею лежит в сознании политической второстепенности германского отечества и в притязании играть первую роль. Смешно национальное фанфаронство и у французов, но все же они могут сказать, что «некоторым образом за человечество кровь проливали»… в то время как ученые германцы проливали одни чернилы. Притязание на какое-то огромное национальное значение, идущее рядом с доктринерским космополитизмом, тем смешнее, что оно не предъявляет другого права, кроме неуверенности в уважении других, в желании sich geltend machen
[600].
– За что нас поляки не любят? – говорил серьезно в обществе гелертеров один немец.
Тут случился журналист, умный человек, давно поселившийся в Англии.
– Ну, это еще не так мудрено понять, – отвечал он. – Вы лучше скажите, кто нас любит? или за что нас все ненавидят?
– Как все ненавидят? – спросил удивленный профессор.
– По крайней мере все пограничные: итальянцы, датчане, шведы, русские, славяне.
– Позвольте, Herr Doktor, есть же исключения, – возразил обеспокоенный и несколько сконфуженный гелертер.
– Без малейшего сомнения, и какое исключение: Франция и Англия.
Ученый начал расцветать.
– И знаете отчего? Франция нас не боится, а Англия презирает.
Положение немца действительно печальное, но печаль его не интересна. Все знают, что они справиться могут с внутренним и внешним врагом, но не умеют. Отчего, например, единоплеменные ей народы – Англия, Голландия, Швеция – свободны, а немцы нет? Неспособность тоже обязывает, как дворянство, кой к чему, и всего больше к скромности. Немцы чувствуют это и прибегают к отчаянным средствам, чтоб иметь верх: выдают Англию и Северо-Американские Штаты за представителей германизма в сфере государственной Praxis
[601]. Руге, разгневавшись на Эдгара Бауэра за его пустую брошюру о России, кажется, под заглавием «Kirche und Staat» и подозревая, что я Э. Бауэра ввел в искушение, писал мне (а потом то же самое напечатал в «Жерсейском альманахе»), что Россия – один грубый материал, дикий и неустроенный, которого сила, слава и красота только от того и происходят, что германский гений ей придал свой образ и подобие.
Каждый русский, являющийся на сцену, встречает то озлобленное удивление немцев, которое не так давно находили от них же наши ученые, желавшие сделаться профессорами русских университетов и русской академии. Выписным «коллегам» казалось это какой-то дерзостью, неблагодарностью и захватом чужого места.
Маркс, очень хорошо знавший Бакунина, который чуть не сложил свою голову за немцев под топором саксонского палача, выдал его за русского шпиона. Он рассказал в своей газете целую историю, как Ж. Санд слышала от Ледрю-Роллена, что, когда он был министром внутренних дел, видел какую-то его компрометирующую переписку. Бакунин тогда сидел, ожидая приговора, в тюрьме и ничего не подозревал. Клевета толкала его на эшафот и порывала последнее общение любви между мучеником и сочувствующей в тиши массой. Друг Бакунина А. Рейхель написал в Nohant к Ж. Санд и спросил се, в чем дело. Она тотчас отвечала Рейхелю и прислала письмо в редакцию Марксова журнала, отзываясь с величайшей дружбой о Бакунине; она прибавляла, что вообще никогда не говорила с Ледрю-Ролленом о Бакунине, в силу чего не могла повторить и сказанного в газете. Маркс нашелся ловко и поместил письмо Ж. Санд с примечанием, что статейка о Бакунине была помещена «во время его отсутствия».
Финал совершенно немецкий, – он невозможен не только во Франции, где point d’honneur так щепетилен и где издатель зарыл бы всю нечистоту дела под кучей фраз, слов, околичнословий, нравственных сентенций, покрыл бы ее отчаянием qu’on avait surpris sa religion
[602], но даже английский издатель, несравненно менее церемонный, не смел бы свалить дела на сотрудников
[603].