Те, кто первым вбивал сваи в этот песок, а ночью засыпал на подстилках из приморского тростника, вряд ли думали о том, что дети их станут властителями этого моря, а дворцы их – его украшением; и все же, памятуя о великих природных законах, повелевающих этой горестной пустыней, мы не должны забывать, какими странными путями готовилось то, чего не могло предвосхитить никакое человеческое воображение; не должны забывать, что все существование и благоденствие венецианцев было предначертано и предрешено самим расположением этих входов и выходов в реки и в море. Будь проливы между островами глубже, враждебные армады снова и снова опустошали бы молодой город; будь прибрежные волны сильнее и свирепее, богатство и изящество венецианской архитектуры пришлось бы подменить стенами и волнорезами обычного порта. Не будь здесь приливов – а их нет в других частях Средиземного моря, – узкие городские каналы забились бы гнилью, а болото, на котором город стоит, отравило бы его своими миазмами. Будь прилив лишь на фут или восемнадцать дюймов выше, попадать во дворцы со стороны воды стало бы невозможно: даже и теперь во время отлива иногда приходится вставать на скользкие нижние ступени, а прилив иногда достигает двориков и даже вливается в вестибюли. Восемнадцать дюймов разницы в уровне высокой и низкой воды превратили бы порталы каждого дворца при отливе в опасную мешанину водорослей и моллюсков, а всю систему перевозок по воде, которой с таким удобством пользуются изо дня в день представители высших классов, пришлось бы свести на нет. Улицы стали бы шире, каналы бы засы́пали, и уникальный дух города и горожан ушел бы в прошлое.
Если бы нам дозволили вернуться на две тысячи лет назад и проследить за медленным оседанием ила, который бурные реки выносили в загрязненное море, за наступлением безжизненной, неподвижной, непроходимой равнины на его глубокие и чистые воды, вряд ли мы смогли бы постичь замысел, ради которого на водной глади формировались острова, а медленно текущие воды заключались в песчаные стены. Вряд ли мы смогли бы понять – как сегодня нам не понять того, что горестно, темно и бессмысленно, – великий замысел, который вынашивал Тот, в Чьих руках судьбы всех частей света! Вряд ли мы смогли бы вообразить, что, когда безжизненные берега все дальше и дальше простирали свои смутные тени, а горькие травы скапливались на отмелях, шло приуготовление, единственно возможное приуготовление к основанию города, который превратится в золотую пряжку пояса земли, который запишет свою историю на белых свитках морского прибоя словами его грохотания, который соберет в себе и отдаст другим – да так, что пульсация эта распространится по всему миру, – славу Запада и Востока, что накрепко утверждены в пламенном сердце его Доблести и Величия.
3
Торчелло
В семи милях к северу от Венеции песчаные дюны, которые в окрестностях города лишь слегка выступают над водою в отлив, постепенно поднимаются выше, перерезают заболоченные соленой водой низины, вздымаются бесформенными курганами, обведенными узкими проливами морской воды. Чуть ли не самый худосочный из этих проливов, немного попетляв среди полузасыпанных фрагментов каменной кладки и пучков высушенных солнцем водорослей с белыми прожилками фукуса, замирает в форме совершенно неподвижного пруда рядом с лужайкой, на которой трава зеленее и растут плющ и фиалки. На этом возвышенном месте стоит простая кирпичная колокольня самого что ни на есть расхожего ломбардского типа, и, если подняться на нее ближе к вечеру, глазу откроется завораживающий вид – из тех, каких мало в нашем подлунном мире. Насколько видит взор, простирается бескрайняя морская пустошь цвета серебристо-серого пепла; она не похожа на наши северные пустоши с их черными озерами и багряным вереском, она безжизненна, она подобна небеленому холсту; всепроникающая морская вода просачивается сквозь корни гниющих водорослей и тут и там поблескивает в змеистых каналах. Нет над ней ни фантастических клубов тумана, ни бегущих облаков, одна лишь печальная и бескрайняя ширь в теплых закатных лучах – хмурая, плоско уходящая к мглистому горизонту. Вернее, к самому горизонту – на северо-востоке; на севере и на западе у самого края горизонта синей линией обозначена возвышенность, а над ней, еще дальше, – скрытая в дымке горная цепь со снеговыми шапками на вершинах. На востоке – бледная, беспокойная Адриатика, чей голос звучит мощнее, когда вал разбивается о песчаную косу; на юге – просторное зеркало спокойной лагуны, то багряное, то зеленоватое, в зависимости от того, что в нем отражается – вечерние облака или закатное небо; а почти у наших ног, на той же лужайке, где стоит наша наблюдательная башня, находятся четыре постройки: две из них чуть больше фермерских домиков (только выстроены они целиком из камня и один украшен причудливой колокольней), третья – капелла восьмиугольной формы, правда, нам видна лишь ее плоская крыша, крытая красной черепицей; четвертая – внушительных размеров трехнефная церковь, хотя и ее мы видим не полностью, лишь вытянутый прямоугольник и боковые скаты кровли, превращенные солнечным светом в слиток, сияющий на фоне зеленого поля и серой пустоши. Вокруг этих зданий ни души, поблизости ни следа какого-либо поселения.
Поглядим теперь дальше, к югу. За расширяющимися протоками лагуны, вздымаясь из наполненного светом озера, в которое эти протоки в конце концов собираются, видны темные силуэты многочисленных башен, раскиданных между квадратными объемами сбившихся в группы дворцов, – длинная ломаная линия, нарушающая безоблачность южного неба.
Обе они перед вами, мать и дочь, равные в своем вдовстве, – Торчелло и Венеция.
Тысячу триста лет назад серая пустошь выглядела так же, как и сейчас, окрашенные алым горы так же ярко сияли в вечерней дали; однако на линии горизонта к закатному свету примешивались огненные сполохи, а с бормотанием волн, бьющихся о песчаный берег, сливались скорбные человеческие голоса. Пламя поднималось над руинами Альтинума; скорбели его жители, искавшие, как некогда сыновья Израиля, спасения от мечей на равнинах моря.
Теперь на том месте, где стоял покинутый ими город, пасутся мирные стада; сегодня косцы проходят на заре по бывшей его главной улице, купы мягкой травы наполняют ночной воздух своим ароматом – иных фимиамов не воскуряют более в этом древнем храме. Давайте же спустимся на эту небольшую лужайку.
По той протоке, которая подходит к самой колокольне, к Торчелло подплывают редко. Есть другая, пошире, занавешенная зарослями ольхи, которая ответвляется от главного канала и, петляя, доходит до самого края луга, который когда-то был центральной площадью города, и здесь служит одной из его сторон, прегражденная несколькими серыми валунами, образующими некое подобие гавани. Лужайка не больше дворика средней английской фермы, она окружена грубо сработанной изгородью и зарослями жимолости и вереска; если пересечь ее, отойдя от воды на сорок-пятьдесят шагов, то окажешься на небольшой площади, с трех сторон застроенной, а с четвертой – смотрящей на воду. Два выходящих на площадь здания – то, что слева, и то, что впереди, если подходить со стороны канала, – так малы, что их можно принять за служебные постройки, хотя первое – это часть монастыря, а второе носит гордое имя Palazzo Publico, и оба сохранились еще с начала XIV века; третье здание, восьмиугольная церковь Санта-Фоска, гораздо старше, хотя не больше размером. Хотя колонны окружающей ее галереи – из чистого греческого мрамора, а их капители украшены изящной скульптурой, они, вместе с опирающимися на них арками, поднимаются примерно на высоту среднего коровника, и первое впечатление, которое производит на зрителя эта картина, – за какой бы грех ни впало это место в столь полное запустение, тщеславие не было этим грехом. Впечатление не померкнет и не сотрется, когда мы подойдем к той церкви, что побольше, что подчиняет себе всю эту группу строений, и даже когда войдем в нее. Сразу видно, что строили ее изгнанники и страдальцы: торопливо возводя на своем островке этот храм, они искали в нем убежища, дабы предаться в нем истовой и печальной молитве, храм, который не привлек бы взора врагов своей пышностью, но при этом не вызвал бы горькой скорби ярким контрастом с теми храмами, что были разрушены на их глазах. Во всем видно неназойливое и ласковое усилие воссоздать формы храмов, которые они когда-то любили, воздать этой постройкой должную хвалу Господу, хотя страдание и унижение сдерживали их желания, а осмотрительность не позволяла сделать убранство роскошным, а размеры грандиозными. Наружные фасады совсем никак не украшены, за исключением разве что западного портала и бокового входа: первый снабжен резными колонками и архитравом, а второй – крестами, изобилующими скульптурой; при этом массивные каменные ставни, подвешенные на крупных каменных кольцах, которые служат одновременно и опорами, и кронштейнами, заставляют подумать, что здание это использовалось скорее как укрытие от альпийской непогоды, чем как собор многолюдного города; а внутри две мозаики приглушенных тонов на восточной и западной стенах: на одной изображен Страшный суд, на другой – плачущая Мадонна, воздевшая в благословляющем жесте руки, – и благородный строй колонн, замыкающий пространство между ними; в конце расположены епископский трон и скамьи для старших клириков на полукруглом возвышении; они одновременно несут на себе печать глубокой скорби и священной доблести людей, у которых на земле не осталось дома, но которые знали, что обретут его, людей, которые веровали, что «гонимы, но не оставлены, низлагаемы, но не погибают».