Возражения Филиппа Жозеф отмел одно за другим: идти по морозу в Пале-Эгалите?! — зато в театре тепло; платить по тридцать су за билет?! — а что еще ты сможешь купить за тридцать су? Нельзя же целый день сидеть взаперти среди книг и строить из себя ученого историка, когда История творится за окном.
В театре было многолюдно, преобладала "золотая молодежь" — уцелевшие родственники эмигрантов и богатых спекулянтов, вышедшие из тюрьмы "подозрительные", журналисты, клерки, мелкие торговцы, наряжавшиеся в диковинные фраки с широкими отворотами, узкими фалдами и черными воротниками, в облегающие штаны ниже колен, короткие жилеты и огромные галстуки, скрывавшие пол-лица, носившие кольца в ушах, узконосые сапоги, двурогие шляпы и крученые палки со свинцовой начинкой. Под руку с ними были молодые дамы с круто завитыми или коротко остриженными волосами и красными шнурками на шее ("след от ножа гильотины"), они прикрывали шубками откровенные декольте своих платьев без корсета и не выглядели смиренницами. Дожидаясь начала представления, зрители громко переговаривались между собой, и Филипп отметил для себя еще одну новую моду — заменять раскатистое французское "р" мягким, почти не слышным английским: "П’елестно! Неве’оятно!" Поделившись своим наблюдением с Жозефом, он узнал от брата, что звук "р" слишком скомпрометировал себя тем, что с него начитается слово "революция".
Спектакль оказался очень злободневным, а потому актерам не раз приходилось пережидать бурную реакцию публики. В самом начале, когда "гражданка Бельваль" напомнила о новом декрете, по которому в Пантеоне нельзя никого хоронить до истечения десяти лет со дня смерти, потому что Время способно "укоротить" великих людей своей косой, ей аплодировали стоя. Её сын, процитировавший на память "Декларацию прав человека и гражданина", где говорилось, что малая часть народа не может править от его имени, однако любая группа граждан имеет право высказать свое мнение, тоже получил свою долю оваций. Главная интрига заключалась в том, простит или не простит "гражданин Бельваль", отсидевший в тюрьме, оклеветавшего и обокравшего его якобинца, которому теперь грозит арест. Кузен Бельваля Сент-Альбен, сражавшийся и раненный на войне, призывает его песенкой проявить принципиальность:
Доброта твоя и кротость
Лишь потворствуют врагам;
Мсти, невинность, за жестокость,
Спуску я уж им не дам.
Однако Бельваль считает, что мстить надо не палкой, а по закону; не все из якобинцев людоеды, некоторые из них — бездумные орудия хитрых негодяев, достойные презрения, но не казни, и вообще: во всех делах чрезмерность — недостаток. Этот монолог публика освистала, и Сент-Альбен поспешил вернуть ее благосклонность песенкой о том, что истинный республиканец преследует врагов отечества везде, где только встретит; именно внутренние враги — чудовища, рвущие на части добрую мать, а внешних нужно лишь вывести из потемок заблуждений, и тогда они станут нашими братьями. Эта мысль пришлась зрителям по душе. Прошлым летом Сегюр прочел в "Универсальном вестнике" речь Барера, который клеймил молодых людей, заключающих фиктивные браки, чтобы избегнуть мобилизации, и удивлялся тому, что французские женщины, известные своим патриотизмом, потакают их трусости. Похоже, что молодежь, собравшаяся в этом зале, больше сопереживает Шаретту, сопротивляющемуся республиканским войскам в Вандее, чем генералу Пишегрю…
Между тем семейство Бельваль собиралось на концерт, предвкушая наслаждение от искусства, которое, наконец, возрождается во Франции на обломках терроризма. Вандалы отрицали благодеяния роскоши, из-за того-то все мануфактуры и в запустении. Нам говорят — из-за нехватки рабочих рук, но на самом-то деле из-за отсутствия покупателей. Те, у кого остались деньги, просто обязаны их тратить, чтобы оживить торговлю; горе богатым интриганам, притворяющимся нищими! Этот пассаж вызвал смех и хлопки. Сосед-якобинец вновь явился просить о заступничестве и отдал футляр с бриллиантами, которые присвоил себе из опечатанного имущества Бельваля. Добрый гражданин уже был готов простить своего врага, раз тот раскаялся и всё исправил, но его друг Флорвиль, который стал членом революционного комитета (должны же в нём быть и честные люди), убедил его в том, что снисходительность к преступлению сама есть преступление. Якобинца арестовали, а великодушный Бельваль попросил продать возвращенные ему бриллианты и раздать деньги вдовам и сиротам, обездоленным душегубами.
Наградив артистов аплодисментами (особенно Сент-Альбена, исполнившего на "бис" "Пробуждение народа"), публика повалила к выходу.
На обратном пути Жозеф что-то напевал про себя, а Филипп был задумчив. Этой осенью в Шатенэ, пока дети собирали хворост и выращивали на продажу кроликов, чтобы прокормиться, он тоже написал пьесу, отразив в ней свои мучения и терзания последних лет. Узнав с облегчением о том, что старика-отца наконец-то выпустили из тюрьмы, главный герой восклицал: "Террор не вернется. Ужас, который он внушал, навсегда оградит от него Францию". Глядя на молодчиков с палками, шумными ватагами устремлявшихся в темные переулки на поиски "якобинцев" (хотя они же и разгромили этот клуб три месяца назад), Сегюр уже не был так в этом уверен.
35
Гвалт стоял необычайный: женщины вопили во всё горло, мужчины ругались и грозили кулаками, председатель Конвента тщетно пытался восстановить порядок, депутаты перекрикивались со своих мест, Тальен, Баррас и Фрерон обзывали Барера и Колло террористами, а те их — роялистами, Лежандр говорил что-то с трибуны, но его никто не слышал. Заняв его место, один из предводителей санкюлотов повел речь о том, что заставило их прорваться сюда сквозь заслон из "черных воротников" с их дубинками: народ, разрушивший Бастилию и королевский трон, требует хлеба, Конституции I года Республики, по которой все декреты должны утверждаться плебисцитом, освобождения брошенных в тюрьмы патриотов и наказания депутата Фрерона с его "золотой молодежью" — цепных псов нового режима, врагов революции! Председатель пустился в пространные разглагольствования; в это время большинство депутатов выскользнули из зала. Перебив речь председателя, санкюлоты заговорили снова: секция за секцией отправляли своих представителей на трибуну. Чувствовалось, что им необходимо высказаться — наболело.
Словопрения продолжались уже часа четыре, как вдруг с улицы донесся набатный звон и бой барабанов. Три роты "черных воротников" во главе с Лежандром строем вошли в Манеж, распевая "Пробуждение народа", и образовали коридор, по которому санкюлотам, под страхом налитых свинцом дубинок, пришлось проследовать на выход.
Заседание возобновилось, но повестка дня стала совсем другой. Вместо мер по снабжению страны продовольствием депутаты теперь обсуждали попытку нового государственного переворота: Тальен и Баррас обвиняли "Гору" в подстрекательстве к мятежу, "Гора" затравленно огрызалась; Париж объявили на осадном положении, генерала Пишегрю, весьма кстати оказавшегося в столице, назначили главнокомандующим Национальной гвардией, Барера и Колло решили немедленно депортировать из страны, еще семерых депутатов, обвиненных в покушении на "термидорианцев", — заключить в форт Гам.