— Вы, по-видимому, думали о чём-то очень интересном, господин Сорель? Может быть, вам вспомнилась какая-нибудь любопытная подробность того заговора, который... послал к нам в Париж графа Альтамиру? Расскажите мне, что это такое, я прямо сгораю от любопытства. Я никому не скажу, клянусь вам!
Слушая самое себя, она удивлялась, как это она могла произнести эти слова. Как так? Она умоляет своего подчинённого? Замешательство её ещё более усилилось, и она добавила шутливо-небрежным тоном:
— Что бы это такое могло быть, что заставило вас, обычно такого холодного, превратиться вдруг во вдохновенное существо, вроде микеланджеловского пророка?
Этот внезапный и бесцеремонный допрос возмутил Жюльена, и на него словно нашло какое-то безумие.
— Дантон правильно делал, что воровал? — внезапно заговорил он с каким-то ожесточением, которое, казалось, с секунды на секунду всё возрастало. — Пьемонтские, испанские революционеры должны были запятнать свой народ преступлениями? Раздавать направо и налево людям без всяких заслуг командные места в армии и всякие ордена? Ведь люди, которые получили бы эти отличия, должны были бы опасаться возвращения короля! Следовало ли отдать туринскую казну на разграбление? Короче говоря, мадемуазель, — сказал он, наступая на неё с грозным видом, — должен ли человек, который хочет истребить невежество и преступление на земле, разрушать, как ураган, и причинять зло не щадя, без разбора?
Матильде стало страшно; она не могла вынести его взгляда и невольно попятилась. Она молча поглядела на него, потом, устыдившись своего страха лёгкими шагами вышла из библиотеки.
X. Королева Маргарита
Любовь! В каких только безумствах не заставляешь ты нас обретать радость!
«Письма португальской монахини»
{161}
Жюльен перечёл свои письма. Зазвонили к обеду. «Каким я, должно быть, кажусь смешным этой парижской кукле! — подумал он. — Что за безумие на меня нашло — рассказывать ей, о чём я думаю на самом деле! А может быть, и не такое уж безумие. Выложить правду в данном случае было достойно меня.
И зачем ей понадобилось приходить сюда и допрашивать меня о вещах, для меня дорогих? Это просто нескромность с её стороны! Неприличный поступок! Мои мысли о Дантоне отнюдь не входят в те обязанности, за которые мне платит её отец».
Войдя в столовую, Жюльен сразу забыл о своём недовольстве, увидев м-ль де Ла-Моль в глубоком трауре; сейчас это показалось ему тем более удивительным, что из семьи никто, кроме неё, не был в чёрном.
После обеда он окончательно пришёл в себя от того неистового возбуждения, в котором пребывал весь день. На его счастье, за обедом был тот самый академик, который знал латынь. «Вот этот человек, пожалуй, не так уж будет насмехаться надо мной, — подумал Жюльен, — если предположить, что мой вопрос о трауре мадемуазель де Ла-Моль действительно окажется неловкостью».
Матильда смотрела на него с каким-то особенным выражением. «Вот оно, кокетство здешних женщин; точь-в-точь такое, как мне его описывала госпожа де Реналь, — думал Жюльен. — Сегодня утром я был не особенно любезен с ней, не уступил её прихоти, когда ей вздумалось со мной поболтать. И от этого я только поднялся в её глазах. Ну, разумеется, чёрт в убытке не будет. Она мне это ещё припомнит, даст мне почувствовать своё презрительное высокомерие; я, пожалуй, только её раззадорил. Какая разница по сравнению с тем, что я потерял! Какое очарование естественное! Какое чистосердечие! Я знал её мысли раньше, чем она сама, я видел, как они рождались, и единственный мой соперник в её сердце был страх потерять детей. Но это такое разумное и естественное чувство, что оно было приятно мне, хоть я и страдал из-за него. Глупец я был... Мечты о Париже, которыми я тогда упивался, лишили меня способности ценить по-настоящему эту божественную женщину.
Какая разница, боже мой! А здесь что я вижу? Одно тщеславие, сухое высокомерие, бесчисленные оттенки самолюбия — и больше ровно ничего».
Все уже поднимались из-за стола. «Надо не упустить моего академика», — решил Жюльен. Он подошёл к нему, когда все выходили в сад, и с кротким, смиренным видом сочувственно присоединился к его негодованию по поводу успеха «Эрнани»
{162} .
— Да, если бы мы жили во времена секретных королевских приказов... — сказал он.
— Тогда бы он не осмелился! — вскричал академик, потрясая рукой наподобие Тальма́
{163} .
По поводу какого-то цветочка Жюльен процитировал несколько слов из «Георгик» Вергилия и тут же заметил, что ничто не может сравниться с прелестными стихами аббата Делиля. Одним словом, он подольстился к академику, как только мог, и только после этого произнёс с самым равнодушным видом:
— Надо полагать, мадемуазель де Ла-Моль получила наследство от какого-нибудь дядюшки, по которому она сегодня надела траур?
— Как! — сразу остановившись, сказал академик. — Вы живёте в этом доме и не знаете её мании? Признаться, это странно, что её мать позволяет ей подобные вещи, но, между нами говоря, в этой семье не очень-то отличаются силой характера. А у мадемуазель де Ла-Моль характера хватит на всех, вот она ими и вертит. Ведь сегодня тридцатое апреля. — Академик умолк и хитро поглядел на Жюльена.
Жюльен улыбнулся так многозначительно, как только мог.
«Какая связь может быть между такими вещами, как вертеть всеми в доме, носить траур, и тем, что сегодня тридцатое апреля? — думал он. — Выходит, что я попал впросак больше, чем предполагал».
— Признаться, я... — сказал он академику и устремил на него вопрошающий взгляд.
— Пройдемтесь по саду, — сказал академик, с наслаждением предвкушая возможность пуститься в длинное красочное повествование. — Послушайте: может ли это быть, чтобы вы не знали, что произошло тридцатого апреля тысяча пятьсот семьдесят четвёртого года?
— А где? — с удивлением спросил Жюльен.
— На Гревской площади.
Жюльен был так изумлён, что даже и это название ничего не разъяснило ему. Любопытство и ожидание чего-то трагически-интересного, того, что как раз было в его духе, зажгло в его глазах тот особенный блеск, который рассказчик так любит видеть в глазах своего слушателя. Академик, в полном восторге от того, что ему посчастливилось найти столь девственные уши, принялся весьма пространно рассказывать Жюльену о том, как 30 апреля 1574 года самый красивый юноша того времени, Бонифас де Ла-Моль, и его друг, пьемонтский дворянин Аннибал де Коконассо, были обезглавлены на Гревской площади.