Книга Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера, страница 106. Автор книги Йоахим Радкау

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера»

Cтраница 106

С XVIII века словом «филистер» студенты дразнили туповатого недалекого обывателя. В домартовский период [204] это слово впервые приобретает политический оттенок и применяется для ограниченного, закрытого для идей свободы бюргера и партикуляриста, который страшится идеи национального государства. Людвиг Рохау в 1869 году называл «доморощенное филистерство» в немецком национальном характере «эффектом долгого несчастного прошлого». С 1890-х годов добавляется новый оттенок: для сторонников наступательной политики «филистером» был тот, кто все еще считал Германию «сытой» и не видел нужды в активных политических действиях. Когда в 1913 году генерал Кейм, выступая перед немецкой Оборонной лигой, гневно обрушился на «филистеров», «для которых высшая гражданская ценность – это покой, и которые не хотят, чтобы возможность войны мешала им в их диванной политике», речь его была прервана «бурными овациями» (см. примеч. 103).

Но что могли новые националистические поколения противопоставить «шписбюргерам» [205] и «филистерам»? Нового идеала немца еще не было, не было даже единого мнения о том, каким ему быть: идеалистом или реалистом, аскетом или весельчаком, сильным духом или сильным телом. Самым уязвимым местом пангерманцев было то, что многие из них были до путаницы похожи на ненавистных им «филистеров». Видя в себе острие копья нового германизма, пангерманцы на самом деле не выходили за пределы своих кружков, обществ и шумных застолий, и ничто не задевало их больнее, чем острое словцо Бюлова об их «трактирном политиканстве» (1900). Сам Клас с горечью писал о том, что это прозвище буквально прилипло к пангерманцам, – с тех пор он стал непримиримым противником Бюлова (см. примеч. 104).

В реальной жизни к тому времени уже давно существовала основа для нового немецкого идеала, резко отличного от бидермейеровского бюргера. В кайзеровской Германии было множество людей с высокой трудоспособностью и ярко выраженной коммерческой жилкой. С обострением конкурентной борьбы, как показывает система государственного социального страхования со всеми ее последствиями, немецкой традицией, отличающей немецкий путь модернизации от американского, стали забота о будущем, социальные гарантии и беспокойство о здоровье. Вот только многие народные националисты не сумели оценить этот новый тип немца. Они стремились к героизму, а не страховому менталитету, к идеализму, а не трудолюбию, к общности, а не конкурентной борьбе. Англичанка Кэролин Плейн, автор труда «Неврозы наций» (1925) полагает, что немцы «по натуре своей идеалисты» и «резкий разворот к грубому материализму» смутил их дух. Их «природная склонность» к «грезам и размышлениям» внезапно оказалась блокирована; даже дети оказались под таким давлением, что «стали невротиками». О том, что немцы по природе своей идеалисты, можно спорить, однако очевидно, что новый экономический менталитет не предложил в то время основ для национального идеала, привлекательного для немецких националистов. Отсюда – вечная неуверенность в ответе на вопрос: «Что является немецким?» Хотя Фридрих Науман провозгласил: «Тема немцев – индустриализация!» и «ново-немецкий дух» проявляется, прежде всего, в крупной организации, но его лозунг «Мы будем народом качества» сделал бытие «по-немецки» слишком утомительным (см. примеч. 105). Повсеместное ощущение слабости нервов говорит о том, сколь трудной для усвоения оказалась такая идентичность.

К немецкой Gemütlichkeit принадлежала и привычка давать себе волю (правда, не выходя за известные рамки), некоторая развязность в поведении и относительно высокая терпимость к неуклюжей наивности и той прямоте, у которой «что на душе, то и на языке». «Строгость манер и обычаев в Англии и Северной Америке для немца невыносимы», – писал уже Вильгельм Риль [206]. Он видел в этом немецкий тип свободолюбия, внутренне связанный с немецким лесом и суливший своим носителям великое будущее. Возможно, такая непринужденность действительно несла в себе нечто расслабляющее. Но в молодой Германской империи, где сошлись социальные элиты множества мелких немецких государств, отсутствие общих объединяющих правил все сильнее воспринималось как дефицит, бесформенность превратилась в неуверенность. Ведь теперь, когда появились рамки национального государства, и национализм набирал силу, людям хотелось иметь национальный немецкий стиль, хотелось сконцентрированной энергии и смелой решительности, даже если где-то внутри они еще тосковали по традиционному уюту. Поcле 1870 года в Германии отчетливо растет число книг о правилах приличия, и еще заметнее – их тиражи: явный признак того, что люди теряли уверенность, как себя вести. Изданный в 1878 году бестселлер Франца Эбхардта «Хороший тон» призывает даже в «волнующие» моменты жизни держать свои чувства под контролем и не давать волю «слабым нервам» (см. примеч. 106).

Если традиционная уютность не пригодна в качестве фундамента для немецкой идентичности, то остается еще вопрос – может, как полагает Моссе, понятие нервозности формировало негативную идентичность, выделяя и стигматизируя «не-немецкое»? Поскольку идентичность Германской империи определялась скорее поиском врага, чем позитивными образами, подобная находка не была бы открытием. В некотором отношении даже было бы логичнее всего сделать «нервозность» олицетворением всего того, против чего восставал подлинно-немецкий дух. Ведь немецкое национальное чувство традиционно складывалось в противостоянии с Францией, а Париж считался оплотом разврата, декадентства и крайней раздражительности. Слово nervös пришло в немецкий язык в XIX веке как галлицизм. Истерия еще в 1880-х годах считалась преимущественно французским недугом, даже Шарко полагал, что она особенно часто встречается во Франции. Эрб считал Францию «классической почвой истерии»; Пельман говорил, что французским неврологам выгодно «обилие нервных женщин». Но все это вовсе не означало, что немцы считались достойным контрастом. Только швейцарец Карл Хилти, называвший французское дело Дрейфуса «масштабной неврастенией», был убежден в том, что «победоносный перевес германских народов над романскими» всегда базировался «на их более крепкой нервной системе» (см. примеч. 107). Но немцам из значительной части их истории, напротив, трудно было сделать вывод о своем превосходстве над романскими народами.

Действительно, вопреки противоположным утверждениям, в немецкой неврологической литературе до 1914 года не обнаруживается практически ничего националистического. Лёвенфельд, как и Молль, заметил, что гипотеза о том, что истерия особенно распространена среди француженок, уже не работает. Лишь после того, как началась война, он, охваченный военными настроениями, издал труд «Галльская психопатия» (Psychopathia gallica), в котором подчеркивал возбудимость как характерную черту французов; но и там не вполне ясно, идет ли речь о слабости или же, по крайней мере в определенных ситуациях, о сильной стороне. Альберт Эйленбург хотя и грезил в «Die Zukunft» о «давней зигфридовской веселости» немецкого народа, однако подчеркивал, что современная «нервозность» – это порождение «глубин и мелей мира наших мыслей и настроений», и для отличия упоминал китайцев как совершенно не нервный народ. Дорнблют знал, что «весь мир полон неврастеников», а вот «о склонности различных народов и рас к психоневрозам» был «еще недостаточно осведомлен». Периодически появлявшиеся версии оказывались несостоятельными (см. примеч. 108).

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация