Укрепление нервов войной – еще какое-то время это многим казалось удивительным переживанием. Однако в последнее предвоенное десятилетие диспозиция для него уже подспудно существовала. Труд Вилли Гельпаха об истерии (1902) завершается главой об «историческом преодолении истерии» и мыслью, что преодолеть ее можно исключительно через изменение души народа. Гарден после дела «Daily Telegraph» воспевал коллективную волю немцев как оружие против нерешительности и непостоянства кайзера: «Эта воля вернет прежнюю силу империи. И с тех пор как выяснилось, что немец рискует иметь волю и против кайзера, былое уважение возвращается». «Новое сильное юношество заново откроет мир воли, – предрекал перед войной пангерманский публицист Лиман, главный свидетель Гардена против Эйленбурга, – и положит заслуженный конец немощной идее, что мир важнее, чем все другие блага нации». «Мы ненавидим безвольных!», – гремел в 1913 году на холме Высокий Мейсснер
[223] священник Трауб. С началом войны призывы к воле зазвучали как настоящий барабанный бой – имелась в виду, конечно, не личная воля, а воля подчинения (см. примеч. 33). Вера во всемогущество национальной воли, которая росла и ширилась посредством гипноза сверху и коллективного самовнушения снизу, позже станет ядром национал-социалистической идеологии. Нельзя забывать, что в последние предвоенные годы подрастала и формировалась значительная часть национал-социалистических лидеров, начиная с Гитлера. Опыт познания нервов имеет собственную преемственность.
«Место под солнцем» и «будущее на воде»: учение о нервах и мировая политика; «нервозность» как политический бумеранг
При всем своем презрении к самодовольному филистеру новый немец все же лелеял в сердце мечту о покое. Однако его покой совсем не походил на прежний бидермейеровский домашний уют и садовую беседку. Теперь это был покой в движении, в путешествии, в экзотическом мире. Мы уже видели, какая тесная связь существовала между нервозностью и тягой к странствиям. Мечта обрести свободу и собственное Я в далеком экзотическом мире объединяла всех – от Вильгельма II, впавшего в транс от ритмичного «лю-лю-лю» жителей Дамаска, до Карла Мая, которого фантазия уносила на Дикий Запад к душевному другу Виннету. Эта мечта, в конце XX века ставшая мощным двигателем туризма, в его начале была движущей силой империализма. Осуществление не-сбывшихся надежд еще более, чем сегодня, проецировалось на дальние страны, именно там мечтали восстановить утраченные силы, обрести безграничную сексуальную свободу. Немцы, сегодня чемпионы мира по туризму, тяжко страдали от ощущения, что опоздали к разделу мира.
Их помыслы устремлялись в основном в Северную Африку и на Ближний Восток. «Восток» был чем-то вроде кода для сексуальных фантазий. Вернувшегося оттуда путешественника в первую очередь спрашивали: «А что женщины?» Экзотические живописные полотна передают характер этих заветных желаний еще ярче, чем литература: наслаждение соединялось с покоем и негой. Такая регенерация была более привлекательна, чем та, которую предлагал Мёбиус в своих неврологических монастырях.
Многие экзотические места, сегодня уже не столь привлекательные с точки зрения гигиены, в то время еще считались особенно здоровыми. Прежде всего это можно сказать о Египте – стране, которую в 1882 году открыто оккупировала Англия, начав тем самым новую эру колониального империализма. Английские путешественники давно уже облюбовали Нил для восстановления здоровья. На Рождество 1858 года в Каире встретились Изамбарт К. Брунель и Роберт Стефенсон, наиболее известные в то время английские инженеры. Оба находились в состоянии глубокого психосоматического истощения и пытались восстановиться. Макс Эйт, сельскохозяйственный инженер и писатель, долгое время живший в Англии, в одном полубиографическом рассказе советует своему нервному другу, строителю мостов, отправиться в Египет и непременно подняться вверх по Нилу до второго порога: «На всем пути ни одного моста, уже сотням людей это помогло восстановить нервы!» Крепелин с его редкой для крупного ученого страстью к путешествиям и экзотике не только ездил в Каир, но в 1899 году даже попробовал там гашиш. Когда из-за пристрастия к алкоголю из Бельвю выставили сына одного западногерманского промышленника, его дядя заметил, что лучше родители взяли бы его зимой с собой в Египет. Когда Вильгельм II в 1905 году совершил свою знаменитую высадку в Танжере, он, собственно, намеревался попасть в Египет – по мнению Бюлова, «исключительно из страсти к путешествиям». Танжер, с точки зрения кайзера, был эрзацем Египта (см. примеч. 34).
Особой магией обладал оазис Бискра во французском Алжире, этот «Париж пустыни», который даже сухой географический справочник называл тогда «неописуемым». После долгого путешествия по пустыне его зеленый оазис вырастал перед усталыми глазами путника как замки Фата-Морганы. Со своими кафе и варьете, темнокожими танцовщицами и экзотической природой он казался возвращенным раем, где под глухие барабанные ритмы размывалась грань между «нормальным» и «противоестественным» сексом. Один немецкий автор в статье о Бискре (1906) зачарованно пишет о «нервном солнце» над этим раем и утверждает, что стал бы королем, открой он там санаторий для нервнобольных. Когда Макс Вебер в 1903 году после нервного срыва пытался восстановить силы в Риме, ему показалось, что «вечный город» недостаточно далек от его домашнего быта: «Уехать бы в другой мир, куда-нибудь в Константинополь!» А еще лучше, добавила его мать, – «в Африку, оазис Бискра, там он обретет покой!» (См. примеч. 35.)
После того как Англия добилась господства над Египтом, а Франция – над Алжиром и Тунисом, в то время как Триполи, позже ставшее Ливией, отошло к Италии, немцам в Африке оставалось только Марокко. На фоне общего увлечения экзотикой маниакальная зацикленность немецких империалистов на Северной Африке в последнее предвоенное десятилетие вполне понятна. С рациональной дистанции она заслуживает резкой критики, но возможно, стоило бы спросить, почему другие мировые державы – участницы Альхесирасской конференции не предоставили Германской империи в Марокко сколько-то приемлемые позиции, но лишь понапрасну ее дразнили. Если учесть реалии империализма, Марокко действительно имело символическое значение. Получит ли Германия свою часть в Северной Африке или нет, было принципиально важно – это символизировало, будет ли она принята равноправным партнером в общество колониальных держав или нет, получит ли свою долю в сказочном мире империализма. Впрочем, даже многие немцы, начиная с кайзера, не могли целиком сосредоточиться на Марокко, и конкретные цели германского правительства, к возмущению пангерманцев, вечно оставались в тумане. Генрих Клас в брошюре «Западное Марокко по-немецки» попытался представить этот регион – в частности, из-за его «воистину изумительного» целебного климата – будущим германским Эльдорадо. Но между строк его текста чувствуется, насколько искусственной была конструкция немецких интересов в Марокко. Тем удивительнее, что именно марокканский вопрос впервые высветил в ведущих кругах немецкого общества серьезную готовность к войне.