Бюлову действительно удалось обеспечить немцам «место под солнцем» – на Самоа. Однако это место было таким малым и таким далеким, что доезжали до него лишь очень немногие. В Марокко, обещавшем менее иллюзорное «солнце», политика Бюлова потерпела крах. Однако Бюлов, в случае с Марокко никогда не заявлявший открыто свои конкретные цели, не хотел признать это поражение. Именно тогда в Германии и началась политическая карьера понятий нервозности и неврастении, и главную роль в этом играл сам Бюлов, старавшийся вселить неуверенность в своих противников, упрекая их в неврастении.
В этой ситуации само правительство оказалось подверженным упрекам в неврастении. Чтобы иметь успех в Марокко, требовались «мужество и спокойные нервы», – писал Гарден. По его словам, немцы ушли из Альхесираса с пустыми руками, «потому что мы утратили твердость». Рассуждал о слабых нервах кайзера и новый союзник Гардена Гольштейн: если Вильгельм II продолжит действовать в том же нервном стиле, писал он в 1907 году Бюлову, нам грозит внутриполитический
Альхесирас, а «это означает большую заваруху». С этого момента упреки в нервозности стали бумерангом в политических дебатах. Все более задиристая «национальная оппозиция» подозревала в нервной слабости правительство, а оно, в свою очередь, диагностировало нервную возбудимость у своих оппонентов. Генрих фон Чиршки, который во время Альхесирасской конференции стал штатс-секретарем по иностранным делам и немедленно пресек стратегию Гольштейна идти на риск войны ради Марокко, в 1906 году в письме к Монтсу сетовал, что в Германии царит «политическая неврастения». Он тоже попал под атаки Гардена против «камарильи Эйленбурга» и, как соболезновал Монте, был «брошен в один котел с голубками Фили». Направленное против него подозрение в неврастении он оборачивает против своих противников. Однако и иностранные наблюдатели отмечали тогда, что по Германии, как круги по воде, расходится «новая нервозность» (Изабель В. Халл). Уже в 1907 Чиршки разочаровался в своей должности: Бюлов считал, что «у него были недостаточно крепкие нервы, чтобы эффективно противостоять парламенту». Во всяком случае, у него хватило куража, чтобы «хладнокровно удушить» напуганного Гольштейна, но Бюлов и здесь увидел проявление слабонервности: «нервы» Чиршки не вынесли мрачного и раздражительного Гольштейна. Чиршки, в свою очередь, жаловался, что у Гольштейна во время Марокканского кризиса сдали нервы и его «каждый день меняющиеся предложения» стали причиной краха Бюлова (см. примеч. 45).
«Вечносмеющийся» Бюлов, который слыл «человеком абсолютно уравновешенным» и еще молодым дипломатом произвел хорошее впечатление на Бисмарка своими «крепкими нервами» – когда, несмотря на угрозу нападения, спокойно продолжил свой завтрак, – вошел в правительство своего рода специалистом по нервам. «С тех пор как у меня появился Бюлов, я могу спокойно спать», – говорил Вильгельм II в 1901 году Эйленбургу. Тем труднее было Бюлову оберегать свою репутацию человека с крепкими нервами после Альхесираса, и уж совсем трудно ему пришлось после 5 апреля 1906 года, когда в рейхстаге во время обвинительной речи Бебеля он упал в обморок. Внешний повод сегодня побудил бы к психоаналитическим спекуляциям (Бебель как раз произносил свирепую речь о насилиях, чинимых русскими солдатами, – это должно было нарушить русофильский настрой немецкой политики), но в то время первой мыслью была апоплексия, а короткий обморок толковался по неврастенической модели как следствие переутомления. После этого Бюлов еще пуще прежнего обвинял своих противников в нервозности. Во время Альхесирасского кризиса и после него, когда ситуация для правительства была далеко не веселой, его невозмутимое спокойствие и вечная улыбка на устах были направлены на то, чтобы подразнить своих критиков и упрекнуть их в нервозности (см. примеч. 46).
Кульминацией бюловских игр с «нервозностью» стала его речь в рейхстаге 14 ноября 1906 года. Поводом был депутатский запрос председателя национал-либералов Вассермана «об опасениях», «которые курсируют в кругах нашего народа в связи с международным положением». Вассерман намекнул на гарденовскую кампанию против «камарильи», признал себя бисмаркианцем и использовал стандартные невротические аргументы: «С момента отставки Бисмарка […] мы […] вступили в период путешествий и бесед […] период непостоянства, который не только внутри страны, но и за ее пределами воспринимается с неприятной горечью». Немецкой политике не хватает «покоя и постоянства», она подвержена «перепадам настроения и внезапным импульсам»; в результате существовавший прежде за рубежом «страх перед Германией […] исчез».
Бюлов, перед этим просивший своего врача измерить ему пульс, говорил серьезнее, чем обычно, тем не менее веселил публику и время от времени срывал аплодисменты то слева, то справа. Он ловко и точно разгромил культ Бисмарка воинствующих националистов и высказал надежду, что и у французов, и у немцев «победит точка зрения», что «никто из них не заинтересован брать на себя гигантский риск и чудовищные беды войны». Основная его мысль состояла в том, что Германии не стоит тревожиться ни по поводу изоляции, ставшей очевидной в Альхесирасе, ни по поводу ненадежности итальянцев, бросивших немцев в Альхесирасе на произвол судьбы. Этот момент был для Бюлова особенно болезненным. Он был женат на итальянке, состоял в наилучших отношениях с высшими кругами Рима и считался большим другом Италии. Если его шарм должен был где-то подействовать, то прежде всего в Риме, и его провал именно там был для него самым чувствительным поражением. Показательно, что как раз в этом моменте своей речи Бюлов особенно настойчиво предостерегает от «нервозности». «Мы в Германии стали слишком нервными, справа и слева, снизу и сверху». На этом месте речь его была прервана выкриком социал-демократов (конкретное содержание не было записано, возможно, это был намек на эскапады кайзера?), так что он повторил: «Да, именно так: и сверху, и снизу». Ответом было «оживленное веселье». Все поняли, что Бюлов намекал на нервы Вильгельма II, которого эта речь также рассердила. Бюлов явно увязывал с понятием нервозности возможность консенсуса: следовало бы прекратить взаимные обвинения, признавшись в этой общей слабости. Таким образом он объединил страх перед войной со страхом за имперские позиции Германии. Закончив речь, Бюлов своим возбуждением, которое он только что назвал «нервозностью», оставил за собой «зыбь», какая еще долго сохраняется на воде после шторма.
Слово «нервозность» сделало в политике карьеру. Социал-демократ Георг Фольмар наблюдал нервозность прежде всего в правительстве: в «имперское руководство», по Фольмару, «проникла та нервная тревожность, которая заставляет человека участвовать везде, всегда и во всем». И далее, с откровенным намеком на Вильгельма II: «Каждый день приносит новые сюрпризы в гонках и прыжках, бриллиантовые фейерверки трескучих речей, чтобы не сказать пустой болтовни». Это слово помогло критикам имперской политики прийти к консенсусу: националистическая оппозиция объединилась с социал-демократами, даже если одни подразумевали под «непостоянством» дефицит последовательности и жесткости, а другие – недостаточное внимание к народным чаяниям. К тому времени в Германии «нервы» уже стали постоянной частью политического вокабуляра; в 1906 году автор статьи в «Der Naturarzt» заметил, что «нервы, их устойчивость и их расстройства» играют «в общественной жизни значимую роль». Лейпцигский историк Густав Буххольц в январе 1906 года в приветственной речи на заседании певческих кружков произнес: «Не тревоги портят нам настроение, нет. То, что лишает нас свежей национальной радости прежних дней и повергает нас то в ипохондрию, то в состояние нервозности – это психический гнет, под которым мы находимся». Это гнет неисполненных героически-националистических мечтаний: «Мы ропщем на судьбу, которая не посылает нам с четкой пунктуальностью раз в четверть века нового Бисмарка» (см. примеч. 47).