Книга Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера, страница 135. Автор книги Йоахим Радкау

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера»

Cтраница 135

В проправительственной публицистике обнаруживается еще больше колебаний в том, чтобы открыто признать собственную готовность к войне, даже если она почти неизбежно следовала из поставленных целей. В 1912 году Ганс Дельбрюк в полемической статье против «немецкой робости» заявил: надо отдавать себе отчет в том, что германский флот существует не только для охраны торговли, а должен «обеспечить причитающуюся нам часть того мирового господства, которую отводит культурным народам сама суть человечества и его высокое предназначение». Однако затем его речи стали настолько мирными, что Бюлов характеризовал его как «ярко выраженного пацифиста». Бюлов, считавший Дельбрюка мечтателем и недотепой, не воспринял его выпады всерьез. Рицлер за неделю до начала войны называл ее «несказанной», как будто говорить о ней прямым текстом было непристойностью. Пангерманский публицист Либих, внук великого химика, сочинил карикатуру на «систему Б» (систему Бетмана): «Потрясая кулаками, человек Б-системы нападает на противника (Агадир). Получив отпор, он со всех ног бежит прочь, пока противник не перестает его преследовать. Тут он разворачивается и снова смело потрясает кулаками» (см. примеч. 113).

Эта вербальная эквилибристика становилась особенно судорожной, когда речь заходила о военных целях оснащения флота. Политика в области флота имела смысл только при стремлении к войне, ведь поддерживать мир с Англией было бы легче всего, не имея военного флота. Но даже в конфиденциальных разговорах было трудно открыто признать вероятность войны на море с Британской империей. Даже Бернгарди не скрывал, что это было бы «самоубийством» немецкого флота. Морское сражение было вообще «самым страшным испытанием для нервов»: нигде перспектива собственной смерти не была такой конкретной, как на воде, где речь шла не о завоевании территории, а об уничтожении противника. Бывший священник Науман, без устали взывавший к оснащению флота, пророчествовал, что он «слышит глас Иисуса»: «Идите, стройте корабли и молите Бога, чтобы они вам не понадобились» (см. примеч. 114).

Сложности в понимании стремления к войне или миру усугубляются и тем, что вместе с заверениями о миролюбии, ставшими хорошим тоном, в моду вошло блефовать решимостью к войне. В конфиденциальной записи от апреля 1912 года Эйленбург негодовал по поводу того, что Германия хотя и держит курс к войне, однако не идет по этому пути открыто и честно (см. примеч. 115). Такие игры делали невозможным принятие ясных политических решений по военным вопросам и в то же время объясняют, почему Германия развязала мировую войну, не подготовив ее экономически.

Фриц Фишер отстаивает точку зрения, что мировая война разразилась просто-напросто потому, что Германия ее захотела. Однако «воля», как мы уже видели, понятие не однозначное. О каком именно желании шла речь в 1914 году? С тех пор и по сей день повторяется аргумент, что германские ответственные лица уже потому не могли желать войны, что были слишком невротичны. Артур Розенберг пишет вполне в стиле Бюлова, что Вильгельм II был «слишком нервозен», чтобы захотеть взвалить на себя «чудовищный груз» мировой войны; что-то подобное относится и к руководителю Генштаба Мольтке. Даже воинственный пацифист Гельмут фон Герлах был уверен, что немецкое правительство не желало войны: Бетман, по мнению фон Герлаха, «не был воплощением энергии» (см. примеч. 116). Может быть, после 1918 года забыли, что к нервозности относится и возбудимость, и желание удостовериться в собственной энергичности? Вероятно, после поражения в памяти осталась только тревожная, но не страстная сторона предвоенной политической нервозности. Время до 1914 года казалось теперь потерянным раем – все жалобы, недовольство и критика были почти забыты.

Не сам по себе страх, но смесь из страха и желания вызывает самую сильную нервозность, колебания между противоречивыми импульсами. Поэтому столько всего нервного было тогда связано с сексуальностью, и по той же причине раздражала нервы мысль о грядущей войне. Жажда испытать чувство страха – как во внутренней, так и во внешней политике – особенно экстремальной была у некоторых пангерманцев. «Везде неуверенность, везде слабость, везде страх, страх, страх!» – говорилось в одной пангерманской брошюре 1913 года. Страх перед чем? «Наш народ отступает гигантскими шагами, духовные достижения уже не ценятся так, как они того заслуживают, мужское начало больше не имеет ценности, баба рвет у нас из рук власть, дети теряют к нам уважение, зеленые социал-демократы празднуют триумф в наших парламентах». Автор пробуждает не только страх, но и желание: «Мы требуем свободу действий для тевтонской расы […] пространства для господства, нас тянет на радостный бой. […] Отнять у англичан мировое господство представляется нам целью, достойной пота благородных» (см. примеч. 117).

Один из исходов неврастении не обсуждался в терапевтических учебниках: это было бегство в паранойю, манию преследования или манию величия, в маниакально завышенную самооценку. Альфред Гротьян откровенно описывает это на примере собственного детского опыта: «Что меня, нервного ребенка, сохранило и спасло в нервозном домашнем окружении, так это, без сомнения, параноидальный уклон, который в детстве проявлялся в непреодолимом упрямстве, а позже в том, что я упорно шел к однажды намеченной цели» (см. примеч. 118). Аналогично спасались от политической неврастении пангерманцы. Предвкушение «радостной битвы» грядущей мировой войны в 1913 году носило явно параноидальный характер, ведь в то время любой пангерманец знал, что война великих держав будет чрезвычайно серьезным делом.

Невротичная нерешительность по отношению к войне очень редко перерастала в неврастению, нуждающуюся в лечении: до 1914 года куда более частым и легким было бегство в политическую паранойю желания войны. В историях неврастеников на удивление мало тревог по поводу будущей войны. Страх перед последствиями онанизма у довоенных пациентов бесконечно сильнее, чем страх перед войной, истории болезней показывают это совершенно ясно. Как и в политике, фантомная опасность вытесняла реальную.

Обратных примеров мало, но они есть. Так, один кавалерийский офицер, 1879 года рождения, из «нервозной» знатной фамилии, страдал «нервными расстройствами» с 1910 года. «Незадолго до начала войны пациент был назначен ординарцем в новую кавалерийскую дивизию. С этого момента [он] впал во все возрастающее возбуждение. Он чувствовал себя не доросшим до своего нового звания, совершенно утратил уверенность в себе». Когда полки 3 августа 1914 года должны были собраться на дивизионный сбор, он «потерял голову» и прострелил себе из револьвера большой палец на левой ноге. «Больше всего его беспокоило будущее Германии. Навязчивых представлений, видений не было». Его жена, твердо верившая в победу Германии, объясняла его пессимизм только «нервами» и «чувствительной природой и нравом». Вероятно, она даже была права: действительно, похоже на то, что политический пессимизм кавалериста был следствием его личных неудач (см. примеч. 119).

Множество других людей перед началом войны находились в отличном приподнятом настроении. Эта эйфория не может объясняться объективной перспективой предстоящей войны на несколько фронтов, но исключительно тем страшным психическим напряжением, которое ей предшествовало. Видимо, это было особенностью довоенного периода до 1914 года, ведь в 1939 году, несмотря на гораздо более массовую и умелую пропаганду, эта эйфория не повторилась. Можно сказать, что настроение августа 1914 года, ставшее национальным мифом, задним числом доказывает высокий градус предшествовавшей «политической неврастении». Примечательно, что военный психоз достиг своей кульминации вовсе не в сельской Германии – центре традиционного консервативного монархизма, а в крупных городах, прежде всего в Берлине – оплоте неврастении. Как доказал Михаэль Йейсман, о «подлинном воодушевлении войной» не было и речи: скорее, речь шла о восторге нации от самой себя, воодушевлении от вновь обретенного чувства единства и силы, цели и смысла жизни (см. примеч. 120). Понимать настроение как продукт пропаганды возможно лишь в ограниченной степени, оно свидетельствует скорее о том, каким распространенным и мучительным было ощущение бесцельности и раскола и как сильно оно связывалось с личным и повседневным опытом: без такого фундамента действие национальных импульсов не было бы столь глубоким.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация