Недаром в англо-американский язык вошел германизм Angst – диффузный, не имеющий конкретного объекта страх в новейшее время считается характерной чертой немцев. Эта черта была усилена мировыми войнами, однако по сути своей была продолжением старой ментальной традиции «нервного века». Хотя Вторая мировая война, в отличие от Первой, не породила такой массы жертв «военной дрожи», но и не оставила за собой эйфорию воли: злоупотребления нацистов в отношении силы воли были слишком велики, а последовавший затем крах – слишком страшным (см. примеч. 174). Но если после 1945 года немцы уже не имели иллюзий по поводу собственных слабостей, то это не помешало им проявить гораздо большую экономическую энергию, чем до 1918 года.
С исчезновением военного и послевоенного менталитета состояние души западных немцев стало возвращаться к тому, каким оно было до 1914 года. Целый ряд процессов, которые впервые наметились на рубеже веков, в том числе под воздействием дискурса нервов, за послевоенные десятилетия стали достоянием немецкой культуры. Отпуск как противовес к относительно строгой трудовой дисциплине стал более продолжительным, чем в большинстве других индустриальных стран. Страховки стали распространяться на курортное лечение, и вследствие этого в немецкоязычном пространстве курортное дело расцвело более пышным цветом, чем где бы то ни было в мире. Хотя национал-социалисты преследовали психоанализ, но через полвека после окончания войны в ФРГ число коек для стационарной психотерапии стало больше, чем во всем остальном мире вместе взятом (см. примеч. 175). Невиданный размах приобрело в Германии движение в защиту окружающей среды. Оно сопровождается настоящим бумом натуропатии и во многих отношениях, включая склонность к ипохондрии, выглядит наследником движения гигиенистов «нервного века». «Экологическое сознание» по своей сути очень близко к сознанию здорового образа жизни, природу ценят прежде всего ради сохранения здоровья.
Страсть к путешествиям, неуемная уже при Вильгельме, в современной Германии приняла уникальный в истории размах. Многим немцам путешествия кажутся главным смыслом жизни. С 1970-х годов возрастает популярность восточных практик медитации и вообще тоска по экзотическому спокойствию. Культ покоя, который отличает немецкие купальные курорты от иностранных, распространился и на многие места отдыха в горах. Жизнь в окружении живой природы стала массовым трендом, хотя и оплаченным массовой моторизацией; сохраняется отвращение против ракового роста городов в масштабах американских мегаполисов. Немецкая школьная система в послевоенные десятилетия развивалась в постоянном страхе перед перегрузками. Last not least: ФРГ, все еще не забывшая травму страшного опыта инфляции, обладает ярко выраженной преференцией к стабильности валюты, что элиминирует один из главных стрессовых факторов XX века.
Нет сомнений, по следам «нервозной эпохи» можно проникнуть в суть немецкой идентичности сегодняшнего дня, даже если не каждый немец захочет ее признать, а над немецкими страхами предпочитают больше смеяться, чем рассуждать серьезно. Под впечатлением от берлинской речи президента Романа Херцога
[256] снова стало модным понимать немецкий Angst как политическую болезнь. Но может быть, прав историк Кристиан Майер, напоминая о том, что известная тревожность немецкой истории имеет «основания»? (См. примеч. 176.) Не «нервозность» приводила немцев к катастрофам, но ее патологизация и насильственное преодоление.
Послесловие автора к русскому изданию
Я очень рад, что эта книга, которая стоила мне многих душевных сил и подарила множество удивительных встреч, будет доступна русскому читателю, и сердечно благодарю Наталию Штильмарк за перевод обеих моих книг
[257].
Работа над «Эпохой нервозности» была захватывающим интеллектуальным приключением. Я и сам с юности считался человеком нервным, и если «неврастения», т. е. «нервная слабость», в Германии, как и в США, примерно с 1880 года считалась болезнью эпохи, то у меня всегда было ощущение, что речь идет не только о моде, что за модным словом сокрыт опыт подлинного страдания – и не только страдания, но и желания, и страсти.
В отличие от тех авторов, что опирались только на медицинскую литературу, я задался честолюбивой целью открыть для себя аутентичный опыт и обратиться к историям болезней того времени. Порой мне приходилось использовать детективное чутье, ведь в государственных архивах таких документов не найти. Первый успех пришел ко мне в начале 1990 года, когда после падения Берлинской стены мне удалось добраться до документов знаменитой клиники Шарите в Восточном Берлине, пылившихся в отапливаемом подвале. После этого, окрыленный успехом, я разыскивал все новые и новые документы. Старые истории болезней представляют собой куда более аутентичные документы, чем сегодняшние, – опрашивая пациентов, неврологи тогда не прибегали к определенным схемам, а просто давали человеку высказаться (надо сказать, что неврастеники – народ разговорчивый!) и старательно записывали все сказанное.
Из результатов моих работ я хотел бы выделить в первую очередь три пункта: 1) без сомнения, зачастую за жалобами на «нервную слабость», «неврастению» стоял подлинный опыт страдания. Далеко не все жалобы – всего лишь причитания и нытье, за счет которых люди привлекают к себе внимание и оправдывают пребывание на курортах. Понимаемая сначала как болезнь высших классов общества, впоследствии неврастения была массово обнаружена среди рабочих; 2) в неврастении отразился нарастающий стресс индустриального мира под гнетом усиливающейся конкуренции, к которому во множестве случаев примешивались сексуальные разочарования: Зигмунд Фрейд был не одинок в своих открытиях. К страданию от стресса примешивалась жажда страсти; 3) «Нервозность» эпохи обладала также творческим потенциалом. Работая над книгой, я совершенно по-новому открыл для себя Макса Вебера, переписка которого буквально кишит жалобами на нервы. Впоследствии я написал биографию Макса Вебера: творческое наследие великого ученого предстает в новом свете, если знать, какой тяжелый и болезненный опыт за ним стоит.
И еще одно очень важно: я обнаружил, насколько фатальна была нервозность, царившая в обществе до 1914 года, какие последствия она имела в политической жизни. Именно в последнее предвоенное десятилетие среди политиков широко распространились упреки в «слабых нервах». Не обошли они и кайзера Вильгельма II – множество людей видели в нем самого высокопоставленного неврастеника империи. Его решение развязать большую войну не в последнюю очередь объясняется желанием продемонстрировать крепость нервов, в бесконечных дискуссиях о начале Первой мировой войны это осталось почти незамеченным. В 2014 году, во время украинского кризиса, Немецкое информационное агентство попросило меня прокомментировать современную ситуацию в контексте истории нервозности. Я завершил мою статью замечанием, что Ангелу Меркель, в отличие от Вильгельма II, никто не подозревает в слабых нервах, так что ей, к счастью, нет никаких причин демонстрировать силу и крепкие нервы. Статья была напечатана во многих газетах, и я надеюсь, что это так и есть.