Практически никто не критиковал тогда анатомический перекос в медицине так резко, как Мёбиус, хотя сам он изначально занимался именно анатомией. Этот мягкосердечный человек становился здесь воинственным. В 1894 году, под свежим впечатлением от гипноза, он писал, что «вся история медицины была бы менее постыдной, если бы медики уделяли достаточное внимание психологическому фактору». «Один грамм знания человеческой природы может быть врачу полезнее, чем целый килограмм физиологических познаний без нее». «О душе человека в медицинских школах […] не слышно ничего». В пожилом возрасте Мёбиус говорил о «сегодняшнем состоянии науки» лишь с едкой иронией. «Самое скверное – это, конечно, абсолютное естествознание» (см. примеч. 28). Сегодня кажется удивительным, как смело он говорил о том, что составляет картину болезни, руководствуясь представлениями о нервозности со стороны непрофессионалов. И ведь при этом его уважали все ведущие умы неврологии и психиатрии – от Эрба и Штрюмпеля до Фореля и Крепелина.
Вильгельм Эрб (1840–1921), с 1880 года профессор и директор медицинской поликлиники в Университете Лейпцига, считался ведущим неврологом Германии. «Легкий и прямолинейный», «скромный и простой», он, в отличие от Мёбиуса, не обладал личным опытом неврастеника. Внутреннее напряжение выражалось у него в основном в нарушениях сердцебиения. Если Мёбиус считал электротерапию надувательством, то Эрб даже издал справочник по электротерапии (1882) – столь бурный интерес к этому техническому методу был необычен для уважаемого медика того времени. Отсюда проистекало его уважение к Бирду, и, возможно, нервозность он обнаружил как раз в поисках пациентов для электротерапии. Поскольку представление Эрба об ответе нервной системы на раздражение было довольно простым, в своем докладе в Гейдельберге в 1893 году он обрисовал «растущую нервозность нашего времени» как воздействие современной технической цивилизации. Как несколько иронично пишет Штрюмпель, Эрб обходился с неврастениками «так же, как с больными, имевшими органические нарушения нервной системы»: «большинство нервнобольных он встречал электрическим током, выказывая при этом замечательную выдержку и неутомимость». При этом его возмущали «чудовищности» жесткой медикаментозной терапии, которая пользовала «несчастного неврастеника» смесью из дюжины «сильнейших, ядовитейших алкалоидов» (см. примеч. 29).
Эрб соглашался, что зачастую бывает трудно «отделить друг от друга соматические и психические нервные болезни», тем более что существует множество «пограничных случаев». Тем не менее своим ассистентам он наказывал: «Берегитесь психиатров!» и настаивал на строгом различении между неврологией и психиатрией. Адольф Штрюмпель (1853–1925), сотрудник Эрба и его преемник по Лейпцигской кафедре, был решительно другого мнения. Если Эрб, как он писал Штрюмпелю в 1890 году, настаивал на том, «что терапевты должны сделать все возможное, чтобы побороть возрастающую узурпацию нервных болезней психиатрами», то Штрюмпель в 1924 году задним числом объяснял: «Требовать отграничения неврологии от психиатрии – это как требовать от скрипача, чтобы он играл только на струнах соль и ре, потому что струны ля и ми предназначены для другого скрипача» (см. примеч. 30).
Один венский невролог в предисловии к 4-му и 5-му изданиям своей книги о неврастении (1899) писал о лечении нервных болезней:
«Из-за того, как мало достигли к настоящему дню в этой сфере врачи, перед любой – самой фантастической, эксцентричной, авантюрной и даже безрассудной фантазией открыты все двери и ворота. […] От традиционных курсов, насыщенных всевозможными методами вроде питья воды, ванн, лечения жаждой, голодом и потением, до новомодных специализированных курсов засыпания, массажа, велосипеда, солнечных и световых ванн, к которым теперь добавляются хвойные и песчаные ванны, если уж не говорить и о лечении холодной водой Присница, курсов Шрота и Баутинга и т. д. вплоть до Ортеля, Швенингера и Кнейпа (е tutti quanti
[101]) – каких только лечений мы ни повидали на своем веку!»
Нет сомнения, что здесь начинается эпоха не одной определенной научной парадигмы, а дикого экспериментирования.
Многие выдающиеся медицинские умы знали, что самоуверенность медицины по отношению к психосоматическим расстройствам – всего лишь театр. Поль Дюбуа без всякого стеснения ругал своих коллег: «Среди врачей царит невероятная путаница в понятиях, причем до такой степени, что больные или их близкие часто понимают больше, чем лечащие их эскулапы, и втихомолку смеются над курсами лечения». Он не щадит и электротерапевтов: «Ну, теперь у нас на очереди электричество: больная должна сесть на изоляционную табуретку статической машины. […] И врач-невролог с большим удовлетворением будет водить электродами по всему телу своей жертвы, не останавливаясь и не отвлекаясь на – ах, какую скептическую – улыбку больной. Давайте честно: из этих двоих болен, уж конечно, не тот, на кого все думают!» (см. примеч. 31).
Весомое преимущество теории неврастении перед ее предшественницей – спинальной ирритацией – заключалось в том, что она более четко очерчивала сферу неизвестного и по крайней мере ничего не искажала вследствие псевдоанатомических дефиниций. «Нервы» были не просто определенными осязаемыми анатомическими структурами, они обладали чертами великого незнакомца. Об этом знали не только медики. Поль Валери в 1903 году писал своему другу Андре Жиду, что «нервы – или нечто, что слишком неизведанно еще для того, чтобы это нечто обвинять» – целиком его «одолели». Еще раньше, в 1901 году, он писал, что при слове «нервная система» терапевт погружается в «шестой круг ада», где оккультисты, эстетисты и философы гложут собственные пятки. И даже такой соматик, как Вильгельм Гис замечал, что, говоря о «нервозности», он намеренно использует «это неопределенное выражение». Точное определение подразумевало бы специальное знание, которого в реальности не было. И именно разрастающееся специализаторство в лечении нервнобольных казалось Гису опасным (см. примеч. 32).
В последнее время принято находить в истории науки прежде всего элемент стратегии, конструкции, выторговывания так называемой истины. И этот элемент, безусловно, существует. Однако сегодняшнее положение вещей, когда теории действительно нередко порождаются тактическим расчетом, не следует однозначно проецировать на XIX век. В то время в науке еще преобладал такой поиск истины, такая радость открытия, каких многие сегодняшние ученые просто не могут себе представить. Любопытство стояло выше, чем «продвинутый» ум, и ученые любили обнаруживать terra incognita. Бирд представил свою «неврастению» как шаг в неведомое. Теория неврастении развивалась не вследствие внутренних потребностей науки, а благодаря открытости медицины новому опыту своей эпохи.
«Я» как осиновый лист: тревоги нервного самопознания и упрямство пациентов
Читая работы о нервах, постоянно удивляешься, сколько комплиментов расточали даже именитые медики в адрес непрофессионалов – от Мёбиуса, легко использующего бытовое определение нервозности, до Дюбуа с его рассказами о том, как пациенты смеются над врачами. Все это тем более удивляет, что в конце XIX века в медицине наблюдался общий процесс «лишения пациентов дееспособности» (см. примеч. 33). Медицина апеллировала к успехам современной науки, и доверие людей к испытанным домашним средствам стало снижаться – это было, видимо, общим трендом. Камнем преткновения в этом процессе стало упрямство неврастеников. Венский невропатолог Иоганн Хиршкрон писал, что большинство невротиков хоть и консультируются у врача, но «в жизни следуют лишь советам дилетантов». Часто от невротиков можно слышать: «Наконец я нашел то, от чего мне лучше, и буду это продолжать» (см. примеч. 34).