Эпоха гигиены, когда между людьми увеличивалась физическая дистанция, а телесные контакты стали ассоциироваться с грязью и бациллами, породила крайне разнообразные психологические реакции: кто-то со всей серьезностью следовал новым правилам гигиены, а кого-то, наоборот, привлекали опасности свободного секса. Бойкая вдова Анна из пьесы Франка Ведекинда
[142] «Маркиз фон Кайт» (1900), разделила людей «на две большие группы: одни – это гоп-гоп, другие – эти-пэти»
[143]. Прочитав множество историй неврастеников, очень хорошо понимаешь, что имел в виду автор.
[144] Но соль в том, что многие из группы «гоп-гоп», как сам Ведекинд, рано или поздно попадались в ловушку сифилиса или как минимум сифилисофобии, а многие из «эти-пэти», такие как нежный 15-летний Герман, с которым заговаривает Анна, охотно сыграли бы в группе «гоп-гоп». Оба варианта вели к неврастении. Гигиена тоже привлекала пристальное внимание к телу.
К тому, что прежде понимали под «гигиеной брака», относилось и предупреждение беременности. В то время оно называлось «неомальтузианство» или «супружеское мальтузианство»
[145] и в некоторых специальных трудах считалось главной причиной неврастении. В особенности это касалось Coitus interruptus, который, как писал в своей книге о неврастении 1900 года Крафт-Эбинг «с недавних пор получил широкое распространение». Даже Фрейд с 1893 года, когда они с женой приняли решение отказаться от дальнейших детей, неоднократно называл «неполноценное сношение» одним из главных источников неврастенических жалоб, и его мнение разделяли тогда многие неврологи. Несмотря на это, в выборке из 114 мужчин, страдающих сексуальной неврастенией, Крафт-Эбинг в 88 случаях устанавливает в качестве причины онанизм и один-единственный раз – прерванный половой акт (см. примеч. 131).
Трактовка «акта с предохранением» как «насилия над естественным инстинктом» связана с определенным представлением о мужском желании, о том, что суть сексуальности состоит в неуклонном и безудержном повышении градуса вплоть до оргазма. Однако у «прерванного акта» имелся и политический аспект. Дело в том, что в последнее десятилетие перед Первой мировой войной в Германии как в левых, так и в правых кругах горячо обсуждалось снижение рождаемости. Наивысшего накала это обсуждение достигло в 1913 году, когда некоторые социал-демократы призвали женщин рабочего класса к «забастовке родов»
[146]. В ответ последовали яростные протесты со всех сторон: кто-то увидел в такой «забастовке» угрозу народным силам и добрым немецким традициям, кто-то – опасность для пролетариата и «здоровой чувственности» – тема пересекала границы политических фронтов. Нет сомнения: репродуктивное поведение немцев изменилось, и в этом выразилось глубочайшее изменение менталитета, охватившее все социальные слои. Невролог Ригер
[147] считал время рубежа веков «крайне неомальтузианским». Фридрих Науманн, как пишет его биограф Теодор Хойе, был перед 1914 годом сильно обеспокоен «резким падением рождаемости среди людей с высоким жалованием» и установкой, стоявшей за этим явлением: «Их бездетность – оборотная сторона их добродетелей. Они болезненно пунктуальны, аккуратны, расчетливы. […] Рабочая сила, но не жизненная!» Историк Рейнгард Шпрее отмечает у мелкой буржуазии Германии отчетливый поворот к ограничению рождаемости с 1905 года. Та же тенденция наблюдалась у квалифицированных рабочих: в их среде распространилась точка зрения, что путь к лучшей жизни проходит через контроль над сексуальностью, в то время как многодетность ассоциировалась скорее с бедностью и глупостью. Социальное страхование привело к тому, что рабочие уже не так нуждались в детях для обеспечения собственной старости. В 1913 году, том самом, когда шли дискуссии по поводу «забастовки родов», вышло исследование дерматолога, писателя и сиониста Феликса Тайлхабера «Стерильный Берлин». В книге он вспоминает, что еще в 1880-е годы в Берлине преобладал типаж рабочего, который, зачастую только выбравшись из деревни, «в чистом чувственном желании, первозданно» и наобум начинал производить на свет детей, не думая о последующих затратах. Теперь это принципиально изменилось. Как «тысячекратно» показывает повседневность, «даже самые простые люди используют для предохранения чрезвычайно изобретательные средства, не всегда известные даже специалисту» (см. примеч. 132).
Питер Гай считает, что технологии XIX века уже обеспечивали «беспримерно надежные и удобные противозачаточные средства». Это явно не так, хотя в конце века их активно рекламировали. Но еще в 1914 году Гротьян жаловался, что при надевании резинового презерватива мужчина ощущает глухое чувство, а само его использование вызывает отвращение. Уже с 1882 года в Германии была известна влагалищная диафрагма, но применялась она, видимо, не так часто, так как была дорогой и установка ее требовала медицинского вмешательства.
«Черт бы побрал все эти губки и колпачки, а с ними и все спринцевания», – ругался Георг Хирт. Попытки технизировать противозачаточные средства вызывали тогда одни неприятности: в этом пункте Фрейд был, наверное, прав. Однако во Франции предупреждение беременности с успехом распространилось еще со времен революции, причем без каких-либо новых технологий и химии. Видимо, не случайно в Германии оральный секс до сих пор считается «французским». Хотя французские труды по неврологии конца XIX века при случае упоминают превентивный секс как причину неврастении, но лишь как одну из многих. С точки зрения французских экономистов, сексуальное желание и зачатие удалось «без особых усилий» развести еще до 1914 года. Как видно, «мальтузианская установка» (Цибура) воздействовала и на сексуальную жизнь (см. примеч. 133).