Четвертый международный конгресс по призрению душевнобольных, проходивший в Берлине в октябре 1910 года, целиком посвятил одно из своих утренних заседаний связям между «безумием и культурой» (или по фр. «1а civilisation et la folie»). Сначала один итальянский референт представил позицию культуроптимистов, а затем Эрнст Рюдин, один из авторитетов немецкой расовой гигиены
[152], – противоположную точку зрения, не преминув указать на последствия алкоголя и сифилиса. Рюдин, считавший рост нервозности индустриальной эпохи и усиление психических болезней одним и тем же процессом, пришел к заключению, что «ничего не остается, как собраться с духом и с помощью мер расовой гигиены остановить грозящее нам вырождение». Докладчик из России возразил, что алкоголь и сифилис – это не цивилизация, но недостаток цивилизации. Крепелин подчеркнул открытость проблемы, в то время как психиатр Густав Ашаффенбург и невролог Адольф Фридлендер раскритиковали рюдинский пессимизм. На какой-то момент возникла провидческая конфигурация, не типичная для довоенного времени: два невролога еврейского происхождения противостояли представителю национал-социалистической евгеники (см. примеч. 14).
Одной из крупных загадок, поглощавших огромную массу интеллектуальных сил, был вопрос наследственности. Казалось бы, идея модерности неврозов должна выступить конкурентом спекулятивным соображениям о наследственной передаче нервной слабости и таким образом послужить противовесом засилью теории наследственности. Иногда так и было, но очень часто дела обстояли совершенно иначе. В арсенал биологической и медицинской мысли тогда еще входила теория Ламарка о наследовании приобретенных свойств, а вместе с ней и допущение, что нервозность может передаваться по наследству и усугубляться от поколения к поколению. Еще в 1912 году Бумке говорил, что большинство врачей настолько «склонны к наивному ламаркизму», что многие считают экспериментальную проверку «совершенно излишней» и не замечают умозрительного характера этой теории (см. примеч. 15).
Вместе с идеей эволюционного прогресса возникла также мысль о регрессе, а именно – нервной дегенерации. Бенедикт Августин Морель (1809–1873), основоположник учения о вырождении, выдвинул «закон прогрессивного роста»: из легкой нервозности первого поколения во втором поколении разовьется невроз, в третьем – психоз, а в четвертом – идиотия (см. примеч. 16).
С самого начала теория неврастении находилась под воздействием этого учения, если не сказать, что полностью шла в его русле. Морелевские ступени дегенерации не обязательно противоречили концепту модерной неврастении, они означали только то, что индустриальная нагрузка на нервы началась не в конце XIX века, но одним-двумя поколениями раньше. Для представителей нового поколения, чьи родители выросли уже в эпоху железных дорог, это допущение выглядело вполне убедительным. Таким образом, можно было вообразить, что там, где уже родители были невротиками, детям также грозила неврастения и, сверх того, им надо было опасаться, что их потомство будет еще более психически неполноценным. Опрос «нервозных» пациентов постоянно начинался с вопросов о родителях и родственниках, зачастую сами пациенты начинали с рассказов о «нервозности» матери или отца. Напрашивался вывод: возложить ответственность на воспитание – в конце концов, люди не были столь слепы, чтобы не увидеть этого очевиднейшего влияния. Тем не менее при упоминании нервных родителей в воздухе зачастую витало подозрение на наследственность.
В 1866 году биолог и неодарвинист Август Вейсман (1834–1914) представил новаторский доклад «О регрессе в природе», в котором с помощью наблюдений за хвостатыми земноводными доказал, что объяснить редукционные процессы можно и без теории наследования приобретенных негативных признаков, и что эта гипотеза лишена биологического обоснования. Это открытие имело широкое воздействие – оно лишило почвы теорию дегенерации, но вместе с тем открыло путь радикальному расизму, исходившему из неизменности качеств расы. Впоследствии открытие Вейсмана стало казаться фундаментом всей евгеники. Однако старые воззрения отличаются стойкостью. Для их понимания нельзя забывать, что не только старый ламаркизм, но и применение взглядов Вейсмана к учению о нервах человека содержит элемент умозрительности (см. примеч. 17).
Отто Бинсвангер в учебнике о неврастении 1896 года исходил из того, что вопрос уже ясен. Он признался, что теория Вейсмана ему сначала не понравилась: он отталкивался от «почти имманентной для клинициста и, казалось бы, подтвержденной опытом предпосылки, что не составит труда неопровержимыми фактами подкрепить наследственность приобретенных душевных и нервных болезней». Однако такое доказательство не удалось – «постыдный» для Бинсвангера опыт. На Вейсмана активно ссылался «культуроптимист» Марциус (1909), заверявший, что гипотеза дегенерации со всеми ее страхами скорее всего неверна, ведь она выдержана в русле ламаркизма и с ним же отомрет. Бумке в 1912 году в реферате «Нервозность и дегенерация» откровенно заявил – понятие дегенерации «столь размыто, что вообще становится лишним», все учение о вырождении созрело для «ликвидации». Новые исследования еще более укрепили его в этом: «Величественное здание, выстроенное изучением наследования психиатрических болезней, в последние годы было разрушено камень за камнем. Законы наследственности ведут не к вырождению, а к возрождению». «Дегенерация, вырождение – все это мошенничество», – бушевал Шлейх в статье «Что такое неврастения?» (См. примеч. 18.)
Собственно, элемент наследственной «предрасположенности к нервозности» не отвергали целиком и полностью, резкие возражения вызывала идея о кумуляции регрессивных признаков. Однако эти возражения так и не возымели должного успеха, теории нервозности и деградации продолжали соседствовать друг с другом. Когда Георг Энгельгардт в работе 1925 года «Тайна нервозности» писал, что поспешное заключение об унаследованной нервозности «бессмысленно», что оно всего лишь «шезлонг для ленивых врачей», он вместе с тем констатировал, что таких врачей великое множество: сваливать нервозность на наследственность «стало почти догмой». «С этой догмой большинство врачей встречает пациента-невротика, а кто-то с ее помощью нагоняет на себя важность» (см. примеч. 19).
Тезис историка психиатрии Эрвина Акеркнехта, что на рубеже веков учение о дегенерации в психиатрии уже не имело под собой почвы, как общий вывод не выдерживает проверки. Такому неврологу как Альберт Эйленбург новое учение Вейсмана было хорошо известно, однако он воспринимал его в сугубо теоретическом ключе, в крайнем случае – как правду о хвостатых земноводных. Крафт-Эбинг описывает, как измотанные «труженики ума […] поколение за поколением становятся все более нервными» и как «современный деловой и трудящийся человек», в преклонном возрасте решив наконец жениться, «собирает скромные остатки своей мужской силы и, не прерывая напряженной профессиональной деятельности», производит на свет «болезненных, ослабленных, нервозных детей». Гельпах в 1902 году полагает «очень вероятным, что нервозность – это один из сильнейших рычагов вырождения», и что «раз начавшееся вырождение идет вперед семимильными шагами и уже вынудило великие сильные народы покинуть арену истории». Подобные интенции он не стесняется подавать читателю в качестве учения «культурно-исторического опыта». Даже Лейбушер и Бибрович, которые в причинах неврастении переносят акцент целиком на условия труда и знакомы с теорией Вейсмана уже как принятой в науке точкой зрения, после прочтения трудов Крафт-Эбинга теряют уверенность и воспринимают проблему наследования как «чудовищный вопрос», «нагоняющий над будущим темные тучи» (см. примеч. 20).