Наиболее основательной и оригинальной английской книгой о неврастении стал труд Томаса Диксона Савилла «Лекции о неврастении», выдержавший между 1899 и 1909 годами четыре издания. Савилл опирался на опыт лондонских госпиталей. В 1899 году он критически замечает, что до сих пор неврастения не вошла в английскую учебную литературу. Если сексуальный компонент неврастении он задевает лишь мимоходом, то куда больше внимания уделяет жалобам невротиков на боли в желудке. Его авторская позиция состояла в том, чтобы подчеркнуть ведущую роль нарушений пищеварения в развитии неврастении, поскольку они приводят к самоотравлению организма и таким образом причиняют вред нервной системе. Идею модерности недуга Сэвилл обходит стороной, хотя выказывает необыкновенную грамотность в отношении зарубежной литературы (см. примеч. 27).
Если сравнить судьбу учения о неврастении в США и Германии с его судьбой во Франции и Англии, то однозначно обнаружится, что идея о связи неврастении с модерном нашла наиболее широкий отклик в тех странах, которые в конце XIX и начале XX века пережили мощную волну индустриализации. Приоритет того или иного направления в медицине особой роли не играл. Германия по вопросу о связи неврастении с модернизацией пошла по американскому пути. Если сравнить немецкую и английскую литературу, отчетливо чувствуется, что Англия считала себя прародиной индустриализации, в то время как для многих немцев этот процесс был искусственным, навязанным вследствие конкурентной борьбы; и это тоже служило причиной, почему процесс индустриализации чаще воспринимался как нагрузка на нервную систему.
Возможно ли в принципе проверить тезис о модерности неврозов эмпирическим путем? Как и с концепцией неврастении в целом, сделать это напрямую будет нелегко – необходимо действовать отчасти per exclusionem, т. е. исключая альтернативные толкования. Первым напрашивается возражение, что объяснение через модерность ни что иное как зеркало модных тогда культурпессимистических веяний. Однако эта гипотеза не выдерживает критики: целый ряд известнейших сторонников этой идеи, будь то Эрб или Гельпах, Оппенгейм или Лампрехт, не были культурпессимистами.
Существовал ли интерес к этой теории со стороны медиков и нет ли здесь повода задуматься? Иногда да: неврологические лечебницы, расположенные в идиллической природе вдали от городской суеты, в своей рекламе ссылались на проблемы модернизации. Апеллирование к «борьбе за существование» вкупе с рефреном, что нервнобольной в первую очередь должен вырваться из своего окружения, постоянно повторяется в рекламных текстах клиники Эренвалля. Пишущих врачей тема связи современной цивилизации с нервными расстройствами тоже привлекала, ведь она пользовалась успехом у общественности. Гонорар за «Нервозность и культуру» позволил молодому Гельпаху обедать в берлинском «Черном поросенке», завсегдатаями которого были члены Генштаба. Вместе с тем если главную ответственность за неврастению несла на себе цивилизация, то это означало, что врачи мало что могли сделать. Поэтому медики вовсе не стремились объяснять болезнь современными условиями, а скорее наоборот, склонялись к тому, чтобы даже такие феномены, которые были типичны скорее для эпохи модерна, «датировать более отдаленными годами, срывая с них покров модерна» (Эдди Шахт) (см. примеч. 28).
Как говорил в 1908 году Гаупп в докладе «О растущей нервозности нашего времени», «борьба с нервозностью как болезнью эпохи приводит нас к проблемам социальной гигиены: более благоприятным условиям труда, сокращению механической деятельности, реформе жилья, децентрализации крупных городов, открытому пути для любого дарования, закалке тела, реорганизации нашей духовной жизни, преодолению шовинизма (sic!)» (см. примеч. 29). Ни один врач не выразил бы доходчивей, что борьба против нервозности как болезни эпохи заставляет выйти далеко за рамки врачебной компетенции.
В научном смысле тезис о модерности вел медицину в тупик, так как заводил в такие сферы, которые были закрыты для медиков. Медицинская теория не могла использовать даже материальные факторы мира индустриального труда: так, в случае пневмокониоза специалисты по клеточной патологии и бактериологи не сразу признали, что эту болезнь вызывает просто-напросто каменная пыль – ведь такое объяснение было бесполезным для господствующих научных направлений. Еще меньший интерес у медицинской науки вызывало стрессовое воздействие индустриализации.
Когда в 1911 году Макс Вебер, который благодаря Крепелину был в курсе дела, произносил речь на Нюрнбергском генеральном собрании Союза социальной политики, у него были все основания резко заявить, что при всей болтовне об успехах исследований в сфере психологии труда надежных результатов на самом деле «нет никаких» (см. примеч. 30). Дефицит знания о психопатологической стороне мира труда затрудняет эмпирическую проверку модерной подоплеки нервозности. Замечания врачей о воздействии внешних условий на нервы оставались формальными и отрывочными, по крайней мере в отношении тех социальных слоев, о жизни и труде которых врачи, вращавшиеся в ином обществе, не имели непосредственного представления.
Отвечала ли идея модерности интересам пациента? В каком-то отношении, безусловно, как, например, утверждение о причинно-следственной связи между трудовым переутомлением и неврастенией. Слабонервность таким образом становилась явлением весьма почтенным – неудивительно, что в анамнезах очень часто указывается на переутомляемость на работе, пусть даже у читателя этих «курортных неврастеников» нередко возникает подозрение, что эти сетования носят субъективный характер. Однако научная литература заставляет думать, будто в историях пациентов можно найти гору жалоб на суету и сутолоку индустриальной эпохи, ускорившийся темп жизни, порабощение человека техническими устройствами и проч. Это далеко не так: подобные жалобы надо еще поискать, а те, которые удается найти, не всегда убедительны.
Но если вникнуть в состояние пациента, перестаешь удивляться такой погрешности. Многие неврастеники отличались эгоцентризмом; весь стиль самонаблюдений отвлекал их от таких причин расстройства, которые были обусловлены эпохой и обществом. Если история недуга служила пациенту фундаментом собственной идентичности, то он не мог использовать коллективные феномены. Если неврастеник любил рассказывать и представлял причины своего расстройства в форме историй, то структурные предпосылки ему тоже были ни к чему, они не годились для историй. В 30-х годах XX века венгерский невролог Франц Вольгеши отмечал, что «нервный человек постоянно обосновывает свою нервозность тем, что у него под рукой в данный момент». Герхард Хейлиг, исследуя «фабричный труд и нервные расстройства», пришел к убеждению, что «воздействие механического труда на органы чувств как этиологический фактор вообще довольно слабо поддается изучению». Он обнаружил соответствующие данные только в 66 из изученных им 574 случаев, т. е. лишь в 11 % (см. примеч. 31).
Те медики, которые не только писали о нервозности, но были знакомы с ней по собственному опыту, пытались выявить в нем что-то общее и типическое. Вероятно, акт письма приносил им облегчение, помогал преодолеть ощущение неполноценности. Но дилетанты, посещавшие неврологов, такого выхода не нашли или пока еще не нашли – в их анамнезах почти нет ощущения, что они захвачены потоком времени. Однако между строк их историй поток времени ощущается постоянно. Достаточно вспомнить пространный текст жителя Берлина К. Л. с его мешаниной профессиональных и сексуальных проблем, отражающий не защищенную, не отрегулированную внятными нормами жизнь холостяка в современной столице. Многочисленные анамнезы неврастеников ведут в модернизированный, уже совсем не бидермейеровский мир, в котором мало устойчивости и много перемещений и в котором как профессиональные цели, так и сексуальная мораль утратили надежность и стабильность. Но все эти обстоятельства выступают лишь в качестве условных моментов, а не непосредственных причин заболевания.