Описанный Гельпахом контраст, скорее сконструированный из его философии культуры, чем установленный по врачебным наблюдениям, касается скорее нервозности, ощущаемой обществом, чем реально переживаемой. Макс Лэр, руководитель «Дома Шёнов», который располагал гигантским опытом работы с пациентами из рабочей среды и мог опираться на диссертации, написанные по этой теме в его заведении, решительно отвергает теорию Гельпаха со всеми его обоснованиями. С его точки зрения, повседневная жизнь рабочих, как и представителей среднего класса, характеризуется не нуждой и монотонностью, как это было еще у предыдущего поколения, но ростом «культурных потребностей» и мобильности; поэтому и среди рабочих «неизбежен стремительный рост» «хронического душевного перевозбуждения». Однако в своих выводах он не вполне уверен и вставляет фразу, что значительная часть рабочих пока еще далека от «нервной суеты» крупного города, и «может быть, из-за своей наивности, особенно в сексуальных вопросах, менее подвержена его опасностям» (см. примеч. 89).
Хотя в целом труды на тему нервов относятся к буржуазному жанру, в них тем не менее сквозит сочувствие и понимание к нуждам рабочих. Если их авторы и предпочитают подчеркивать тяготы «умственного» труда, то и стрессовые явления на фабриках они не игнорируют и даже приводят аргументы против трудовой гонки и сдельной оплаты труда. Со временем постоянной частью нервного дискурса стали выступления в защиту 8-часового рабочего дня. При этом обыкновенно ссылались на «золотое правило», приписываемое Канту, но на самом деле принадлежавшее Гуфеланду: «восемь часов труда, восемь часов отдыха, восемь часов сна». Это правило цитировали постоянно, причем именно те авторы, которые были далеки от рабочих движений. На уровне «гигиены» можно было легко преодолеть социально-политические разногласия. Решение в пользу 8-часового рабочего дня тем удивительнее, что оно опередило реальное положение дел на фабриках – настолько, что даже для профсоюзов, когда они около 1890 года впервые выдвинули это требование, оно «имело скорее пропагандистское, нежели практическое значение» (см. примеч. 90).
Только со временем выяснилось, что сокращение рабочего дня небезопасно для нервов – с самого начала оно, как правило, сочеталось с интенсификацией труда. Классическим примером здесь стали фабрики Zeiss с их высокими требованиями к точности работы, которые ввели у себя 8-часовой рабочий день уже в 1900 году. На фирме Бош сокращение рабочего дня произошло в 1906 году и также сопровождалось увеличением темпа производства. До какой-то степени эти опасности понимали и сами учредители рабочих движений. Так, Карл Каутский, теоретик классического марксизма, в 1890 году отстаивал 8-часовой рабочий день в значительной степени как средство увеличения «работоспособности трудящегося» и «морального и физического возрождения» «деградировавшей части» рабочего класса. В «постоянном росте интенсивности труда» он видел не результат произвола предпринимателей, а явление, сопровождающее технический прогресс. Первые отрезвляющие голоса прозвучали в Берлине на Международном конгрессе по гигиене и демографии в 1907 году, когда «в противоречие со всем предыдущим» выяснилось, что сокращение рабочего дня сопровождается ростом несчастных случаев на производстве. Еще большее смущение вызвали доклады Генриха Геркнера и Альфреда Вебера на Нюрнбергском заседании Союза социальной политики в 1911 году с их тезисом о том, что квалифицированные рабочие, занятые «точной и сложной» деятельностью, к 40 годам полностью теряют здоровье. Инженер и социал-демократ Рихард Вольдт, который в то время начал заниматься тэйлоризмом и проблемой темпа труда, назвал это «ужасающим открытием». Леонгард Шварц в 1929 году сообщал, что немало его пациентов-невротиков проклинали 8-часовый рабочий день и говорили, что прежде, «с 10-часовым, все было намного уютнее» (см. примеч. 91).
Уже с 1880-х годов был уверен в «нервозности эпохи» и Август Бебель; в его многократно переиздаваемой книге «Женщина и социализм» можно проследить, как меняется от издания к изданию его текст на тему нервов. В последнем издании нервозность становится «бичом нашей эпохи», а социализм – избавителем от этого бича. Тем сильнее бросается в глаза, что вождь социал-демократов считает причиной нервозности только быструю смену моды, а не возрастание темпа в мире труда; в этом отношении он остается верен себе во всех изданиях. Иначе думал Франц Меринг, который в 1904 году, критикуя понятие Лампрехта «возбудимость», заметил, что «любому ребенку» нервозность известна «как следствие определенного способа производства в условиях развитого капитализма» (см. примеч. 92).
Если просматривать истории болезни пациентов из рабочего класса, то неврастения кажется чем-то вроде неспецифического синдрома приспособления, который не связан с каким-то определенным типом трудовой нагрузки, но проявляется, прежде всего, в новых, изменившихся и непривычных условиях труда; при этом новое и непривычное может заключаться как в большей, так и в меньшей степени автономии и ответственности. В 1890 году в заведение Эренвалля поступил 39-летний слесарь, служивший в должности начальника водокачки и описанный в документах клиники как «стыдливая (sic!), немного робкая и несамостоятельная натура». «Уже прежде наблюдались сомнения в собственной способности полноценно исполнять обязанности на ответственном посту, требовавшем от него, в частности, выполнения незнакомых ему работ. Когда он занял эту должность, сомнения и неуверенность усилились. […] Козни одного из сторожей, который также претендовал на это место и создал для него массу сложностей. […] Из-за этого еще большие сомнения». В конце концов он сбежал с водокачки, полагая, что «более ни к чему не пригоден», и подумывал о том, не стоит ли ему утопиться.
Ощущение профессиональной неполноценности превратилось в навязчивое состояние (см. примеч. 93).
Еще более частыми были нервные расстройства у тех рабочих, кто изначально привык к относительной автономии, свободному распоряжению временем и собой и, соответственно, «радости труда», а затем был вынужден подчиниться жесткой фабричной дисциплине и мучиться осознанием социальной деградации. Это объясняет, почему среди пациентов Белица рабочего происхождения явное большинство составляли столяры и плотники (см. примеч. 94).
Однако для трех «классических» нервных профессий ведущую роль играют факторы техники и темпа: речь идет о железнодорожниках, наборщиках и телефонистках. Тогда еще не существовало понятия профессиональных заболеваний как юридически признанных и требующих компенсации, тем не менее у представителей этих профессий неврастения уже претендовала на такой статус. Остановимся на них подробнее.
Как показывает история «спинальной ирритации» и «железнодорожного позвоночника», медики очень рано заметили, что нервные расстройства железнодорожников обусловлены их профессией. При этом речь шла не только о жертвах несчастных случаев, но и о хронических перегрузках. Макс Мария фон Вебер, инженер-железнодорожник и писатель, в 1862 году отметил у железнодорожников, в первую очередь поездного и машинного персонала, «необыкновенно быстрое физическое разрушение». Другой автор выступил еще более резко: «самое страшное среди социальных явлений железной дороги», – что «молодые и здоровые люди, физическая элита», уже через несколько лет превращаются в окостенелые мрачные фигуры с серыми лицами. Железнодорожный врач Йоханнес Риглер в 1879 году предложил термин «сидеродромофобия» для обозначения «боязни езды по железной дороге», встречающейся прежде всего у машинистов. Этот термин немедленно подхватил Бирд, а дальше его использовало классическое французское издание о неврастении. Риглер писал, что самое вредное воздействие на здоровье машиниста оказало повышение скорости движения поездов в последнее время. Правда, Людвиг Хирт в труде «Болезни рабочих» (1871–1878), заложившем фундамент немецкой медицины труда, утверждал, что «старые машинисты» железной дороги в большинстве своем «крепкие, загорелые мужчины, с остро развитыми чувствами» и «наилучшим пищеварением». Но он писал это еще о тех машинистах, которые проезжали в день не более 14 миль (sic!) (см. примеч. 95).