Появление кино стало ответом на уже имевшуюся в обществе потребность, ему предшествовали менее удачные попытки оживить неподвижные картинки. Первые немые фильмы – это воистину искусство судорожного движения. Роберт Гаупп в 1911 году полагал, что он как врач должен обвинить кино в «разрушительном воздействии на нервы». «Дело в том, что зловещие картины мучительно сотрясают нервную систему, особенно у детей и людей чувствительных». Позже тот же Гаупп хотел доказать, что на войне здоровая нервная система способна вынести «даже самые чудовищные события без долговременного вреда здоровью» (см. примеч. 149). Нервная система большинства людей выдерживала кино. Его массовый успех показывает, что суетливый поток картинок был не только бедствием для нервов, но и частью новой культуры досуга.
Такая нервозность приходила не только извне, но и изнутри. Она была феноменом нетерпения, бурно растущих желаний, состояния «хочу-но-пока-не-могу». По сегодняшним меркам та эпоха кажется еще очень непритязательной, но для современников это было совсем иначе, и многие из них отмечали связь между ненасытностью потребностей и ростом нервозности. В бумагах бывшего колониального офицера, попавшего в 1907 году в Кройцлинген вследствие хронического «дурного настроения», читаем: «Его самое горячее желание – благородный автомобиль и яхта на море». «Дурное настроение» началось в 1900 году, когда он повесил униформу на гвоздь и женился на богатой и сентиментальной англичанке. Его потенция была «очень минимальной»; чувственные потребности заменила жажда потребления; он целыми днями курил. Его недовольство достигло кульминации, когда ему было отказано в продолжении военной карьеры, хотя в 1904 году он добровольно участвовал в подавлении восстания племени гереро в Намибии. Военные с неудавшейся карьерой составляли среди невротиков специфическую и мрачную группу. Среди документов Бельвю обнаруживается также история северогерманского преподавателя архитектуры, которого «из-за его добродушия годами использовали, чтобы заткнуть им всевозможные дыры» и переводили с места на место в зависимости от насущной потребности школы. Неврастеником он стал не только «из-за душевного напряжения», но и «вследствие неисполненных желаний» (см. примеч. 150).
Что же нового в том, что неисполненные желания вызывают тревожность? То, что потребности лишают людей покоя, а удовлетворение имеющимся дарит человеку спокойствие и счастье, было и остается философской мудростью от Будды до Шопенгауэра. И эту мудрость хорошо слышали, ведь даже в XIX веке подавляющее большинство населения было очень сдержанным в своих потребностях. Недаром Лассаль
[168] в 1863 году упрекал немецких рабочих в их «проклятой непритязательности»: «Пока у вас есть жалкий кусок колбасы и стакан пива, […] (вы) даже не знаете, что у вас чего-то нет!» «Спросите любого национал-эконома: что является самым большим несчастьем для народа? Если у него нет потребностей». Жалобы на отсутствие потребностей сближали социалистов с буржуазными экономистами. Старое время довольства и спокойствия – далеко не легенда, и в «эпоху нервозности» его еще хорошо помнили (см. примеч. 151).
Изменение менталитета началось, прежде всего, с эпохи грюндерства, и быстрее всего осуществлялось в крупных городах. Хорошо знакомый с мировым опытом французский журналист Поре в 1906 году удивлялся охватившей берлинцев «мании удовольствий», заметной по тому, как заполнены были летними вечерами многочисленные кафе. «Такие пиршества, какие в Париже можно видеть два-три раза в год, проходят здесь каждый вечер. Можно всерьез подумать, что находишься в очень обеспеченной стране, жители которой празднуют вечный праздник». Гедонистический настрой распространялся вопреки нормам пуританской экономии, и во многих историях неврастеников читается это напряженное противоречие. Образ жизни уже не был заданной определенными привычками константой, но становился чем-то таким, что можно было пробовать и менять. Из мира стабильной реальности люди переместились в мир возможностей – это и был мир «нервозной эпохи» (см. примеч. 152).
Проследим изменения семантики понятия «потребность» (Bedürfnis). Это слово распространяется в Германии в основном в середине XVIII века, тогда оно было тождественно понятиям «необходимость», «нужда» (necessitas, Notdurft). Знаменательным образом значение самого слова Notdurft в XIX веке съеживается, ограничиваясь той «нуждой», которую можно справить в общественных уборных. «Потребности» же, наоборот, – это уже не то, что обусловлено природой, они становятся сферой буйного развития, открытой для изобретательности (см. примеч. 153).
Этот эволюционный процесс можно объяснить закономерностями экономического роста. Если на ранней стадии индустриальное развитие стремилось, прежде всего, к более дешевому производству уже имевшихся типов продукции, то в более позднее время оно было направлено на изобретение новых. При этом если сначала производство ограничивалось удовлетворением уже существующих в обществе потребностей, то в какой-то момент ему пришлось сделать новый шаг – к изобретению новых потребностей. Поток инноваций, сконцентрированный когда-то на производственных процессах, теперь был направлен на сами продукты и методы сбыта. Изменения моды, когда-то медленно осуществлявшиеся в зависимости от социальных механизмов, теперь организовывались производителями и шли гораздо быстрее. Еще Карл Маркс полагал – и ссылался при этом на цитату 1699 года, – что «капризы моды» не соразмерны с системой крупной промышленности. Зомбарт, напротив, считал, что все более быстрая смена моды – это закон современного капитализма, куда более изобретательного, чем думал Маркс (см. примеч. 154).
В «Великой депрессии» 1870-х годов Германия достигла той точки, когда продолжение бурного индустриального роста стало зависеть от возникновения новых потребностей. Электрический бум, начавшийся в 1880-х годах, был самым ярким примером взрыва инноваций и спроса, породившим новые импульсы роста. Так что появление постоянной тревожности как хронического состояния вполне логично выводится из потребностей капитала, а рыночные механизмы добавляют к общей тревожности новые тревоги. Как разъясняют два экономиста, очевидцы событий, потребление в смысле маржинализма превращается «в некий вид обмена, для которого наше интимное Я становится рынком, а наши воюющие между собой желания – торгующимися сторонами» (см. примеч. 155). Удивительно, но нервозность в смысле метаний между противоположными желаниями выступает в качестве экономического регулятора. Но только – где написано, что человеческая психика послушно следует потребностям капитала и рынка? Процессы умножения потребностей объяснимы лишь тогда, когда они не только экономически, но и психологически понятны и отвечают внутренней диспозиции человека. И такая диспозиция в то время существовала, если исходить из того, что широко распространенным хроническим состоянием стало сочетание легкой степени маниакальности и нервозности, стабильность которого поддерживалась путаной смесью страсти и страдания. Жажда новых возбудителей поддерживалась постоянными разочарованиями.