У Эйленбурга просматривается определенный политический идеал, в воплощении которого он даже порой имел успех, – он мечтал о власти за счет харизматического обаяния круга друзей, сплоченных вокруг кайзера и связанных друг с другом любовью и романтическими мечтами, – круга, способного преодолеть бесчувственную пустыню бюрократии и запутанность современной политики. Эйленбург был дружен с Якобом фон Икскюлем, автором понятия «окружающая среда» (Umwelt), и перенял от него точку зрения, что каждое живое существо нуждается в подходящей окружающей среде и, не нарушая объективность мира, производит собственную окружающую среду. Такое мировоззрение одарило его «чувством безграничной свободы». Действительно, долгое время у него получалось создавать вокруг себя человеческое окружение, заcлонявшее собой неприятные черты внешнего мира. Гарден в 1906 году смеялся над высокопоставленными друзьями Эйленбурга: «Исключительно хорошие люди. Музыкальны, поэтичны, спиритичны […] и в обхождении своем отмечены […] трогательным дружелюбием». Гольштейн, неприступный и замкнутый холостяк со своей «почти ужасной трезвостью» казался в этом кругу злым гномом Альберихом
[193], власть которого зиждилась на том, что он был недоступен для любви (см. примеч. 65).
Политика дружеского круга функционировала лучше всего, когда дружба не подвергалась испытанию на прочность. Но идеалы дружбы Эйленбурга становились опасны, если на них пытались опираться во внешней политике, где не существовало продолжительной дружбы в интимном смысле. Тесное родство с русским царем и английским королевским домом позволило Вильгельму II увлечься иллюзией, что и отношения Германии с ее могущественными соседями можно регулировать в стиле личной дружбы. Эта иллюзия усугубила неспособность Германии наладить стабильные доверительные отношения хотя бы с одной из этих мировых держав. Кайзер постоянно вкладывал в отношения с Англией и Россией слишком много эмоций и впадал в ярость и разочарование всякий раз, когда отношения не оправдывали его ожиданий. «Мы с Ники простились как близкие друзья, нежно любящие и полностью доверяющие друг другу», – писал он в 1897 году Фили (Эйленбургу) о своем визите к русскому царю. И тем сильнее был его гнев, когда «Ники» забывал о своих дружеских обязательствах (см. примеч. 66).
В начале правления Вильгельма II политическая сцена представлялась скорее в розовом цвете. По сравнению с 1880-ми годами картина этой сцены менялась от «социального вопроса» к «мировой политике», т. е. как бы от берлинских задворок к Самоа. Иногда возникало впечатление полной открытости миру. В этом эйфорическом настроении то, что позже стало считаться неврастенической нерешительностью, еще казалось избытком свободы. Бисмарковский «кошмар коалиции», т. е. чудовищный страх перед тем, что его враги сплотятся в единую коалицию, его ближайшие преемники не разделяли – альянс между Россией и Англией считался столь же невозможным, как брачный союз медведя и кита. Казалось, что разрядка намечается не только во внутренней, но и во внешней политике. Бюлов заверял, что Германии уже не нужно, как в первые десятилетия после аннексии Эльзаса и Лотарингии, опасаться «нападения со всех сторон». «Великие цели сегодняшней политики интересов – Средиземное море, Византия (sic!), Персия, Восточная Азия – вопросы, по отношению к которым мы имеем свободу выбора». В 1906 году, когда «мировая политика» Бюлова уже стала для ее критиков бесцельной политикой «всего и ничего», Гарден писал в «Die Zukunft» о Бюлове: «Это канцлер для воскресений. Упитанный, хорошо спящий по ночам. При плохой погоде ему бы никто не доверился. Поэтому он рьяно тщится всем доказать, что горизонт ясен и светел […] Он относится к слабым, вялым, трусливым душам, страстное желание и гордость которых – не иметь врагов» (см. примеч. 67).
Самым блестящим успехом «мировой политики» Бюлова многие считали обретение двух крупных островов Самоа в конце 1899 года. Эти сказочные острова воплотили в жизнь заветное желание Бюлова, наполнили содержанием его крылатую фразу 1897 года о том, что Германии требуется «место под солнцем». С момента подписания в Берлине акта о Самоа в 1889 году эти острова находились в совместном владении Германии, Англии и США. В 1899 году присутствие Германии на Самоа оказалось под угрозой, и с двумя другими державами, подписавшими договор, возник открытый конфликт. По сообщению Бюлова, Тирпиц опасался, что из-за Самоа разразится большая война, и германская мечта о морской державе пойдет ко дну еще до того, как сойдут на воду первые крупные боевые суда. Здесь настал великий момент для Бюлова, когда он мог с успехом разыграть репутацию человека с крепкими нервами: «Все успокоится, если только у нас не сдадут нервы». Ему помогло то, что из-за начавшейся тогда бурской войны Англия не могла себе позволить конфликт вокруг Самоа. Когда владение обоими островами было гарантировано, Вильгельм II восторженно телеграфировал своему канцлеру, что тот «чистый волшебник, которого мне совершенно незаслуженно по милости своей послали Небеса» (см. примеч. 68).
Самоа околдовало не только кайзера, это был коллективный дурман. Началось оно с фазы общей ярости, когда интересы Германии на Самоа были нарушены. Профессора гремели со своих кафедр о «позоре на Самоа», а их студенты топали ногами от восторга. Между тем барон фон Рихтгофен, унтер-статс-секретарь Министерства иностранных дел, вздыхал, что Самоа не стоит даже тех издержек, которые уходят на отправку телеграмм между Берлином и Апиа. Бюлов, напротив, заявил в рейхстаге, что «превыше всего» он ставит «ценность Самоа для самосознания Германии». «Почти никогда» Бюлов не «развивал такой лихорадочной активности», как в вопросе Самоа, сообщает одно из новых исследований. Альфред Вагтс, подробнейшим образом изучивший конфликт на Самоа и еще помнивший по опыту собственной юности империалистическое настроение до 1914 года, описывает почти маниакальное увлечение Самоа как международный феномен: «глубокое подводное течение древнейших чувств, как преступных, так и чистых», пригнало империализм «к самоанским пляжам», «которые так долго умудрялись не подпускать к своему прекрасному телу гибельное воздействие алкоголя и сифилиса». Самоа было воплощением мечты о связи чувственности и здоровья – и экзотического покоя. Рядом с «цивилизованным человеком и невротиком» самоанец был «неиспорченным, сексуально раскованным, свободным от трудовых принуждений пришельцем из другого мира, вернувшимся из собственного золотого века, давно уже исчезнувшего в Европамерике». На Самоа сошлись все страстные мечты неврастенической эры. «Жемчужина южных морей» «словно магическим шлифовальным кругом» стерла «будничные проблемы германской политики» (см. примеч. 69).
Созванная в 1906 году для решения Марокканского кризиса Алхесирасская конференция, когда кайзеровская Германия впервые ясно почувствовала свою международную изоляцию и, несмотря на большие политические затраты, не приобрела в Марокко ни малейшего опорного пункта, означала первый большой провал вильгельмовской эйфории. После Алхесираса, писал Гарден, «нимб немецкой политики уже не имел прежней силы». «Чары тридцатилетних побед были разрушены». Летом 1905 года, когда русские союзники Франции были парализованы поражением в Японской войне, в Германии молниеносно распространилась идея военным путем вынудить Францию уступить часть колоний. Остроумная аристократка Рина, устами которой говорил Гарден в «Die Zukunft», при мысли «война!» сначала начинает плакать, но затем дрожит от воинственности. «Всеми нервами понимаешь», что сейчас нужна война, «такого удобного случая больше никогда не представится» (см. примеч. 70). Тогда впервые сформировался фронт сторонников жесткой линии, политики неприкрытой военной угрозы и готовности к войне, в то время как кайзер и рейхсканцлер отступили, когда военная перспектива стала конкретной. С этого момента упрек в слабых нервах вошел в постоянный арсенал политических дискуссий. В политике становилось все более опасным считаться «слабонервным».