— Если вы так и не можете уснуть или все еще чувствуете себя нестабильно, я бы рекомендовала вам обратиться к психиатру. Но с этим можно подождать пару недель, посмотрим на ваши успехи.
Мои успехи были ужасающими. Я никому об этом не сказала. Дарвон помогал мне заснуть. Его я и принимала. От милтауна я впадала в ступор и воспринимала действительность так же, как звуки, — размыто и не в фокусе. Его я бросила и поклялась больше не использовать, если только мрак не накроет меня с головой.
Осень в Вермонте… Теперь я спала по ночам, а после того, как Фред подключил слуховые аппараты, стала острее воспринимать звуки. Что еще?..
Меня взяли на младший курс в Вермонтский университет. Выбрала я его случайно. Комната в Нью-Йорке, где я целых четыре недели ночевала на полу, принадлежала моему другу по боудинскому колледжу, Дункану Кендаллу. Парень интеллектуальный и уроженец города, он сразу после колледжа получил место помощника редактора в журнале «Эсквайр», но уже рвался оспорить назначение, считая себя новым Томом Вулфом в процессе становления. У него была тесная однокомнатная квартирка на Восемьдесят третьей улице между Амстердамом и Бродвеем: довольно оживленный район, в основном латиноамериканский. Выходя на тротуар, приходилось смотреть под ноги, чтобы не наступить на использованные иглы для подкожных инъекций. Для того чтобы ходить по кварталу с наступлением темноты, тоже требовалась определенная сноровка. О том, что я стала жертвой «инцидента», Дункан узнал из «Нью-Йорк таймс». Вернувшись назад в Штаты и поселившись в своей старой комнате в доме родителей, я получила от него письмо. В нем Дункан выражал сочувствие из-за того, что мне пришлось пережить весь этот кошмар. А дальше были написаны его адрес, домашний и служебный телефоны… и осторожный вопрос — можно ли ему меня навестить? Я послала ему открытку. Поблагодарив, объяснила, что пока не могу никого видеть. Но дела дома стали выходить из-под контроля, и в какой-то момент я решила уйти совсем. Дункану я позвонила с олд-гринвичского вокзала и спросила, может ли он предоставить мне временное убежище. Надо отдать ему должное, он не колебался:
— Если ты не против того, чтобы спать рядом с ванной, можешь жить, сколько хочешь.
Ванна в квартире Дункана находилась в углу кухни, а за ней имелся небольшой альков — может быть, семь на четыре фута, — который Дункан превратил в место для ночевки гостей. Обстановку составлял матрас на ножках, с простынями в огурцы, и плакат Аллена Гинзберга на стене. На плакате была написана одна фраза — самая раскрученная цитата из его великой поэмы «Вопль»:
Я видел лучшие умы моего поколения, разрушенные безумием…
Кое о чем Дункан в своем письме умолчал. Он не написал мне, что познакомился с Патрисией, женщиной под тридцать, которая рисовала декорации в «Метрополитен-опера». Очень высокая, с длинными вьющимися волосами, она производила впечатление прожженной уличной девицы. Жила Патрисия в еще более неспокойном районе города — так называемой Адской кухне, на углу Сорок девятой и Десятой авеню. «Это вонючая жопа мира, детка», — говорила она в характерной резкой манере, с нью-джерсийским выговором. У Патрисии была студия на пятом этаже без лифта, но жить там она опасалась с тех пор, как в середине августа ее пожилую соседку нашли изнасилованной и задушенной. С момента знакомства с Дунканом она почти все ночи проводила в его постели. А когда появилась я и не только устроилась в алькове семь на четыре, но и постоянно слонялась по квартире, Патрисия не пришла в восторг. Услышав однажды вечером мои слова о том, что я бы хотела возобновить учебу в каком-нибудь университете, где я могла бы быстро освоиться, с приличным уровнем преподавания, но подальше от Нью-Йорка и моей семейки, Патрисия стала расхваливать мне Университет Вермонта:
— Положим, он в другой весовой категории, чем те колледжи, где ты училась, но мне там нравилось. Народ там вполне серьезный, не слишком охоч до пьянок и гулянок. Так что я уверена, что в Берлингтоне тебе понравится. И, кстати, у меня приятельница работает в приемной комиссии.
Удивительно, как много в жизни решает случайность. Я часто думала о том, как получилось, что по пути к вокзалу Коннолли Киаран выбрал именно Тэлбот-стрит, а не свернул на одну из параллельных улиц. И о своем решении зайти в магазин за сигаретами, и о той болтушке, которая никак не отпускала продавца, — все это задержало нас на несколько минут — роковых, решающих минут. Реши я купить сигареты на вокзале, и к моменту взрыва бомбы мы были бы уже далеко от его эпицентра. И я сейчас была бы не здесь, на полу в квартире своего бывшего соученика, который, кстати, в прошлом году лишь по чистой случайности не стал моим парнем. Но я выбрала не его, а Боба… и дело кончилось тем, что я сбежала в Дублин. А результатом этой небольшой эскапады стало…
Через неделю после нашего разговора я катила в длинном и медленном поезде до Берлингтона. Патрисия позвонила своей подруге из приемного отделения и даже договорилась с другой своей берлингтонской подругой — пацифисткой по имени Рейчел, — чтобы я какое-то время у нее пожила. Эта высокая, неизменно жизнерадостная молодая женщина с косами до талии и очень добрыми глазами работала в магазине диетических продуктов, входила в местную труппу экспериментального танца и жила в старом доме в стиле Гранта Вуда. Дом этот, хоть и был разделен на отдельные квартиры, все равно напоминал своего рода коммуну. Видно, Патрисия ввела Рейчел в курс последних событий моей жизни, потому что, когда я приехала, та была со мной невероятно предупредительной. Мало того что все время порывалась приготовить мне зеленый чай, так еще и гладила по плечу с подчеркнутым участием.
— Для меня большая честь, — приговаривала она, — быть рядом с такой храброй, такой мужественной девушкой.
Мне хотелось провалиться сквозь землю прямо в преисподнюю.
— Вряд ли я такая уж храбрая, — возразила я, мягко увернувшись от ее успокаивающего прикосновения.
— То, что ты так говоришь, делает тебя еще более удивительной. Чтобы выжить в зоне боевых действий…
— Вряд ли Дублин можно назвать зоной боевых действий. И я совсем не хочу об этом говорить.
Рейчел услышала, как дрогнул мой голос. А может, почувствовала, что я вот-вот взорвусь.
— Прости, прости, — прошептала она, подводя меня к креслу и заботливо усаживая.
Я позволила ей себя усадить. Потом закрыла глаза, пытаясь успокоиться и уговорить себя, что намерения у нее самые добрые. В те времена я раз по пять на дню вспоминала профессора Хэнкока, размышляя о том, что он, возможно, постиг что-то очень важное, основное: когда боль стала невыносимой и он почувствовал, что достиг точки невозврата, у него не осталось иного выбора, как сунуть голову в петлю и погрузиться в небытие.
Нет, я не собиралась визжать и выкрикивать все это в лицо этой приторно-слащавой доброй самаритянке с ее чудесной улыбкой. Но когда она молча присела на корточки и сняла с моих ног сандалии, я не сдержала раздражения:
— Что ты делаешь?
— Закрой глаза, постарайся освободить свой разум и сосредоточься на глубоком гравитационном притяжении своего дыхания.