— Это Элис Бернс, студентка профессора Хэнкока, — начала я. — Мне неловко беспокоить вас…
— Не нужно извиняться, Элис, — перебил меня Фридлендер. — Ужасный день сегодня. Мы все очень дорожили Тео.
— Я в полном шоке, профессор, — сказала я. — Понимаете, я виделась с ним всего два дня назад и…
Упоминать ли о скандале с подлогом работ? Профессор Фридлендер наверняка и так в курсе. А сейчас явно неподходящий момент.
— А я видел его утром того дня, когда он покончил с собой, — вздохнул Фридлендер. — Казалось, все прекрасно. Да, Тео был немного расстроен тем, что какой-то хоккеист сдал сочинение, явно написанное другим студентом. Но, что поделать, такое случается. Каждый из нас, преподавателей, в какой-то момент проходил через это. Важно другое… Оказывается — и я узнал об этом только вчера, повидавшись с его вдовой Мэриэнн, — вот уже несколько лет психическое состояние бедняги оставляло желать лучшего. Резкие перепады настроения, ужасная бессонница, гнетущее чувство собственной никчемности…
— Но у него же был рак горла, вы знали об этом?
— Рак горла? — переспросил профессор Фридлендер. — Почему вы решили, что у него был рак?
— Профессор Хэнкок сам мне сказал…
— Что у него рак?
— Да.
— Это какой-то абсурд.
— Я не выдумываю, профессор.
— Я ничуть не сомневаюсь в вашей честности, Элис. Просто в прошлом семестре, когда Тео удалили полип, он сказал мне, что, по данным биопсии, полип был доброкачественным. И вчера Мэриэнн никак не намекнула на то, что диагноз оказался неверным. Не могу поверить, что он вам сказал такое.
Я не знала, что ответить. Потому что мне казалось, что у меня из-под ног уплыла почва.
— Я просто в шоке, профессор. Зачем ему было так уверенно сообщать мне, что это рак, если…
— При всей кажущейся стабильности и высочайшем профессионализме, по-видимому, Хэнкок боролся с какими-то ужасными внутренними проблемами… Вы, должно быть, скоро уезжаете из колледжа на лето?
— Через час, даже меньше. Но я вернусь на похороны.
— Благодарю вас за звонок и за информацию, Элис, — сказал Фридлендер. — Я ценю, что вы сохранили все в тайне. Если мне придется придать огласке то, что я от вас услышал, обещаю не упоминать ваше имя.
— Я вам благодарна, профессор.
Как только я повесила трубку, Боб поднял голову:
— Видно, разговор был тяжелый.
Я закрыла лицо руками.
Боб подошел и прижал меня к себе:
— У нас двадцать минут до автобуса… а идти туда минут десять.
Ехали мы налегке, с большими рюкзаками (остальная наша одежда была упакована и уложена на чердаке дожидаться нашего возвращения в августе). Мы рванули к конечной остановке на Мэйн-стрит и успели купить два билета рядом на задних сиденьях в «Грейхаунде»
[48], направлявшемся на юг. Оглядевшись и убедившись, что рядом нет знакомых из колледжа, я шепотом пересказала Бобу весь разговор с Фридлендером о профессоре Хэнкоке.
— Судя по тому, как удивился Фридлендер, Хэнкок действительно сказал ему, что полип был доброкачественным. Тогда зачем же он мне говорил, что у него рак? Это же профессор Хэнкок — всегда такой рациональный, уравновешенный…
— Он повесился, Элис. Значит, не был стопроцентно уравновешенным. Наоборот, судя по всему, он был совершенно не в себе.
— У него же все было. Такой красивый дом на Федерал-стрит. Счастливый брак. Три маленьких сына. И он только что заключил бессрочный контракт. Ну, то есть если бы ему отказали в должности, это еще имело бы хоть какой-то смысл. Но получить наконец постоянную работу, а потом наложить на себя руки…
Боб только пожал плечами:
— Как однажды заметил великий Джим Моррисон, «люди странные».
— Это немного поверхностно.
— Убивая себя, человек наказывает тех, кто остался в живых.
— Я не только про это. Если это правда, что рака не было, то он все это время меня обманывал. Зачем ему было это делать?
— За тем же, зачем он покончил с собой.
— И что это за причина?
— А вот это загадка.
Через несколько часов мы катили по шоссе в том самом «вольво», который нашел для нас отец Боба. Колеса! Свобода! Я была рада за Боба. Почти до самого мыса мы ехали практически молча. Мотель оказался паршивым сараем, но в нашем номере были большая кровать и древний кондиционер, который грохотал всю ночь, но все же поддерживал прохладу. Покрасочные работы занимали три часа в день, так что мы старались вставать пораньше, чтобы успеть закончить к полудню, после чего отправлялись на пляж, где и проводили остаток дня. Я обнаружила, что близость моря действует успокаивающе. Мало-помалу я свыклась с тем, что происшедшее — реальность. Острое ощущение беды слегка притупилось. Но чувство потери было огромным. Потом пришло осознание: это уже второй близкий мне человек, решивший добровольно уйти из жизни. Да, смерть Хэнкока заставила меня наконец взглянуть в лицо суровой правде: Карли больше никогда не вернется в мою жизнь. И так же, как тогда, я снова постоянно задавала себе вопрос: почему я не смогла его спасти? Боб был прав: самоубийство — это наказание для тех, кто остался жить. А потому смерть Хэнкока казалась не только ужасным предательством, но и горем, которое теперь нависало надо мной. С Бобом я все это обсуждала лишь в дозированных количествах, потому что не хотела дать ему почувствовать, насколько я была привязана к Хэнкоку. Впрочем, как я вскоре обнаружила, Боб это понял давным-давно.
— Горевать — это нормально, — сказал он мне однажды вечером, когда мы сидели в закусочной на пляже и ели жареных моллюсков, запивая их пивом «Хейнекен». — Хэнкок очень много для тебя значил. Он был важным человеком в твоей жизни.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Что меня не обижает, что ты так расстроена.
— Прости, прости.
— Не нужно извиняться.
— Нужно… я чувствую себя виноватой.
— Почему?
— Потому что я должна была бы заметить.
— Что заметить?
— Что профессор Хэнкок собирается покончить с собой.
— Ты была его студенткой, а не психотерапевтом.
— Не было у него психотерапевта.
— Ты точно знаешь?
— Просто предполагаю. Если бы у него был психотерапевт, Хэнкок сейчас был бы жив.
— Или не был. Множество самоубийц обращается к психиатрам или принимает всякие прописанные им милтауны и дарвоны
[49], на которые врачи подсадили мою мать… и посмотри, к чему это привело.