Ромбо не любили; незаменимым он тоже не был. Беспринципный красавец, он хладнокровно передвигался внутри весьма узкого круга весь-ма узких профессионалов, расплодившихся при дворах эпохи Возрождения с молчаливого согласия послов, советников, секретарей и камергеров королевских особ. Вследствие немногословности, приятной наружности и отсутствия совести он идеально подходил для неких дел, о которых все знали, но никто не говорил, темных дел, без которых никогда не вершилась политика. Одевался неожиданно роскошно для ремесла ангела-убийцы: носил дорогие кольца, узкие панталоны с парчовыми вставками и рубашки из королевского синего бархата, не полагавшиеся ему как сукиному — во всех смыслах — сыну. В пышную каштановую шевелюру со светлыми прядками вплетал аляповатые побрякушки, которые таскал у своих женщин, — Господь даровал ему различные охмурительные умения. Никто не знал — помалкивает он от большого ума или от большой дурости: синие глаза с немного отвисшими у внешних уголков веками никогда не выражали сочувствия, как, впрочем, и любого другого проявления живости. К тому же он был француз: убийство королевы Англии являлось для него скорее долгом, нежели преступлением или подвигом. Кромвель вызвал его в Лондон как раз потому, что это последнее обстоятельство, по его разумению, сообщило бы работе особую гигиеничность.
Умертвить Анну толедским клинком, а не топором, подло перебившим позвоночник ее брату — обвинение в любовной связи с королевой принесло ему рекордный по числу причин смертный приговор (оскорбление величества, прелюбодеяние, кровосмешение), — не было решением короля Генриха. Просто никто, даже одиозный Томас Кромвель, и представить себе не мог, чтобы такую шею разрубила громоздкая секира.
Утром 19 мая 1536 года Анна Болейн прослушала мессу и исповедалась. Перед тем как констебль увел ее к площадке Тауэр-Грин, где ее естеству предстояло разделиться надвое, она попросила, чтобы честь срезать ее толстые рыжие косы и обрить голову предоставили ее фрейлинам и никому другому. На большинстве дошедших до нас портретов — в том числе на единственной копии единственного прижизненного, из тюдоровской коллекции в замке Хивер, — королева предстает обладательницей внушительной копны густых кудрей.
Надо полагать, супружеская спальня неблаготворно влияла на либидо Генриха VIII, столь же плодовитого во внебрачных приключениях, сколь никчемного в обзаведении законным монаршим потомством. Кому, как маркизе Пембрук, не знать! Она сама понесла от короля всего один раз, во время загородной прогулки, когда он еще был женат на предыдущей королеве. У них родилась девочка, которая не уступала в красоте матери и к которой государь изъявлял нарочитую нежность, свойственную кровопийцам. Анна Болейн, таким образом, взошла на эшафот, осознавая статистическую возможность восшествия ее дочери Елизаветы на престол — каковое в итоге и состоялось. За миг до казни она излучала обоснованную радость. Ее последние слова, произнесенные перед свидетелями смерти: «Я молю Бога пощадить короля и позволить ему долго властвовать над Англией, ибо никогда не было правителя прекраснее и благочестивее его».
Что такого в наготе, теоретически одинаковой в своих проявлениях, что она сводит нас с ума? По идее, голыми нас должны поражать лишь монстры, а мы меж тем приходим в тем большее волнение, чем увиденное ближе к стандарту. Фрейлины, сопровождавшие Анну Болейн к эшафоту, отстегнули с ее платья воротник и сняли ожерелья. Им было не страшно обнажить ее голову и лицо, не утратившие ни толики красоты: бритой наголо она выглядела не хуже, чем с волосами.
Голубоватое сияние шеи, подрагивающей в ожидании удара, растрогало Ромбо. По рассказу очевидца, приглашенный палач не поленился галантно отвлечь нагую от лопаток до макушки даму. Высоко занеся клинок и изготовившись вонзить его в шею королеве, он вдруг рассеянно спросил: «Не видал ли кто мою шпагу?» Анна пожала плечами, возможно с облегчением, надеясь на какую-нибудь спасительную случайность. Закрыла глаза. Позвонки, хрящ, пористые ткани трахеи и глотки произвели при разделении элегантный звук пробки, выскакивающей на свободу из бутылки вина.
Жан Ромбо отклонил кошель с серебряными монетами, протянутый Томасом Кромвелем по завершении работы. Обращаясь к собравшимся, но глядя в глаза интригану, убравшему королеву с трона, он сказал, что согласился участвовать, только чтобы избавить даму от позора отвратительной обычной казни. Сделал намек на поклон в сторону прочих придворных и священнослужителей, лицезревших обезглавливание, и, недолго думая, галопом унесся в Дувр. Перед этим констебль уложил ему в переметную суму тугие косы Анны Болейн.
Ромбо увлекался теннисом, и плата показалась ему справедливой: волосы казненных через обезглавливание обладали исключительными свойствами, и парижским изготовителям мячей можно было заломить заоблачную цену. Тем паче за женские, тем паче за рыжие. Не говоря уже о косах самой настоящей королевы.
Из волос Анны Болейн получилось в общей сложности четыре мяча. Без сомнения, то были самые роскошные спортивные снаряды Ренессанса.
О благородстве игры с мячом
Первым делом следует понять, как игра с мячом устроена ради превосходной и разумной цели, имеется ли в ней, как во всяком достойном и ценном искусстве, подражание природе, во всех явлениях которой заложены мудрые уроки. Заметим, к примеру, как древние и рассудительные изобретатели этой игры, видя, что она распаляет и доводит до неистовства даже самых бледных и слабых юношей, предусмотрели избежание всяческого урона сопернику. Мяч никогда не ударяют прямо в воздухе (ниже мы поясним правила), но только после отскока от земли; тем самым устраняется возможность навредить принимающему. Подобным образом отвечающий игрок ждет, чтобы мяч коснулся земли и вновь подпрыгнул, чтобы очко оказалось засчитано. Если игрок желает обрести преимущество, он вынужден проявить благородство и дать противнику время оправиться от удара.
Антонио Скаино.
Трактат об игре с мячом, 1555
Сет первый, гейм второй
Перед началом второго гейма испанец подошел к своему секунданту. «Игрок он сильный, да и площадку знает, — заметил герцог. — Ты выиграл только потому, что он тебя недооценил». — «Я моложе, — ответил поэт, — я силой возьму». — «Но нога-то у тебя короткая». — «Оно и к лучшему — неожиданнее». — «Зато усилий вдвое больше». — «Мне подобраться поближе?» — «Да он тебя размажет; видал, какие у него подачи?» — «Загнать его в угол?» — «Считай — положиться на удачу; лучше вымотай его: видно же, что он не выдержит, а ты потихоньку, очко за очком, вперед, под заднюю линию, по углам». Поэт фыркнул, утер пот со лба, подбоченился и уставился в землю, словно ожидая более четких указаний. Может, не мучайся он похмельем, предстоящий матч не казался бы ему таким безнадежным делом. «Тяжко придется», — сказал он. «В таком случае — откажись, — отвечал герцог, — но ты ведь сам затеял эту дуэль». Не поднимая глаз, поэт произнес: «Мы можем сразиться и на шпагах, быстрее выйдет». Герцог покачал головой: «Не хватало еще лишнего скандала; к тому же он чертовски ловкий фехтовальщик». Поэт пробурчал: «Я пока что ни разу не проигрывал». — «Вот и я о том же». — «Ладно, очко за очко?» Напоследок он спросил: «Ты заметил, что они не разговаривают?» — «Кто?» — «Он и его помощник». Герцог не придал этому значения: «И что? Вчера вечером они тоже не разговаривали; думаю, они и не друзья вовсе, сам посмотри». Соперник даже не подумал подходить к галерее. Математик, казалось, внимательно изучал пылинки, плывшие в воздухе.