Женщины усадили его за стол. «Покушайте, Тата, пока дети не вернулись». Епископ не справился с искушением и умял чересчур, пожалуй, щедрую порцию корунд
[127], хотя ему предстоял ужин с посланцами Сумарраги, прибывшими обсудить, какой позиции должно придерживаться духовенство Новой Испании в Тренте.
Положение было щекотливое: Карл I выступал за то, чтобы на собор позвали епископов-раскольников из Германии (потому что это были его подданные) и Англии (потому что он дружил с Генрихом VIII и надеялся еще не раз сыграть с ним в теннис). Присутствие новоиспанских епископов, особенно Васко де Кироги, виделось очень важным, ведь не кто иной, как он, выстроил на окраине империи успешное сообщество, основанное на идеях британского гуманиста, лорда-канцлера Генриха VIII. В Новой Испании еще не знали, что король казнил Мора и вся задумка Карла рассыпалась: Рим заполучил первого мученика будущей Контрреформации, и произошло это так быстро, что новоиспанские, да и испанские священники на Тридентский собор не попали.
Но все это известно нам, живущим в мире, где прошлое и настоящее одновременны, а История пишется, чтобы мы думали, будто A ведет к B и потому не лишено смысла. Мир без богов есть Мир-в-Истории — и в историях, вроде той, что я сейчас рассказываю: они утешают нас своей упорядоченностью. Мир тогдашний, изобретенный Кирогой, был миром чарующим, неуправляемым, растущим в руце признанного Бога и подпольных богов, боровшихся за обретение значения. В том мире озеро Пацкуаро являлось каплей божественной слюны, и в нем, как во сне, представали все тайны. Он доел последнюю корунду и выглянул за дверь. Солнце закатывалось за воду и холмы. С озера возвращались дети. Они одинаково хорошо говорили на пурепеча, науатль и испанском. Дети Кироги, про которых Кирога думал, что они дети Божии. Он поблагодарил поварих и побрел по изумрудному склону, отгоняя комаров, к запертой на засов двери. Из-под нее вырывался обезумевший луч свечного света, требовавшегося Уанинцину для хорошей работы.
В последнее время епископ не припоминал заказов для мастерской. По крайней мере, такого крупного, ради которого пришлось бы на одиннадцать дней запереться со всеми подмастерьями. Он похлопал в ладоши, чтобы согнать овец и ягнят с тропинки и известить аматеков о своем приходе. Дошел до вершины, глубоко вздохнул и постучал. Прокричал: «Это я, дон Диего, Тата Васко!» Уанинцин открыл: взгляд в никуда, сжатые челюсти — лицо человека, который не вполне на этом свете. Вид такой, будто и вправду, как сказали женщины, работал одиннадцать дней без отдыха, едва отвлекаясь на сон и еду. «Можно мне войти?» — спросил епископ. Уанинцин повел покрасневшими глазами и улыбнулся с гордостью, которой Кирога всегда слегка побаивался: словно внезапное осознание высшей сущности художника могло вдруг обрести силу действия и одним махом стереть следы пребывания христианского Бога на этих землях, возможно в Нем не нуждавшихся. «Заходите», — сказал он, сдул челку со лба и сверкнул улыбкой. В улыбке отразились свечи, трепетавшие в мастерской.
На столе стояло несколько предметов, излучавших самый нежный, мощный и удивительный свет, что епископ видел в жизни. «Что это?» — спросил он. «Гостеприимец для папы». — «Послушай, приимец — это парень, которого имеют в зад», — устало сказал епископ, огорчившись внезапному возвращению в мир пошлого языка и пошлой политики. Уанинцин широко раскрыл глаза. «Ну, если хотите, можем раздобыть ему какого-нибудь отоми
[128], но, по мне, так этот гостеприимец получше будет».
Епископ шагнул вперед и взял один предмет в руки. «Тихонечко, клюй еще не высох», — предупредил Уанинцин. «Митры?» — «Пасхальные, что-бы его старейшество надевал на Страстной неделе и помнил, что мы тут за него горой». — «Святейшество», — произнес епископ, но не с тем, чтобы исправить речь аматека. Просто он впервые столкнулся с творением рук человеческих, заслуживавшим именно этого слова. «Какой мир мы загубили, Уанинцин! — тихо сказал он. — Это ты у нас — человек Божий». — «Грибы помогают, хошь вы их и не любите. Вроде оставались, хотите?» — «Обвалки или птички
[129]?» — «И обвалки, и птички имеются». — «Давай птичек полгорстки, у меня еще дела сегодня».
Они вышли из мастерской к последнему лучу дня. Помолчали. Кирога начал замечать, что луг дышит, а гладь озера стала окном в мир старых богов. Боги играли в мяч, равнодушные к собственному исчезновению. «Видали, какие световые барашки миленькие?» — спросил Уанинцин и шлепнул епископа по плечу, чтобы он не отключился. «Деревья, любезный дон Диего, деревья, как прекрасно наливаются они соками!» — «Вот теперь вы готовы любоваться митрами его старейшества», — засмеялся индеец.
«Искусство Мечуаканского наречия»
ИГРА С РОЗАМИ, КАК С МЯЧОМ, — цицики апанцекуа чанакуа.
ИГРА В ДВА ИЛИ ТРИ МЯЧА, КОИ СЛЕДУЕТ ПОДБРАСЫВАТЬ И ЛОВИТЬ, — циман нотеро таниму апанцин майокшкуарени.
ИГРА В МЯЧ РУКОЙ — апанцркуа чанакуа.
ИГРА В МЯЧ КОЛЕНОМ — тарандукуа уринкштакуа.
ИГРА В МЯЧ ЯГОДИЦАМИ — тарандукуа чанакуа.
Брат Матурино Хильберти
[130], 1558
Сет третий, гейм шестой
«Единственное, что ты можешь сделать, — подать прямо в карниз кровли, — сказал герцог. — Нас провели, но он, не ровен час, ошибется, и тут-то ты его и накроешь». Поэт молча закусил губу, помотал головой. «У тебя есть предложения, Отеро?» Барраль развел руками: «Посильнее да в карниз, чтоб ему пришлось разбежаться, а времени целиться не осталось». — «И заслоняй воротца, чего уж там», — добавил герцог. «Это нарушение», — заметил поэт. «Если он возьмет подачу, ничего другого не остается, а потом отбрехаемся, скажем, ты нечаянно». Поэт поднял брови.
Tenez! Подал, как договаривались: жестко, в угол карниза. Каким-то чудом итальянец взял и запустил по прямой в воротца. Поэт поднырнул под мяч, перекрыв путь к воротцам. Мяч попал в лоб.
Теряя сознание, он уловил одобрительный гул — и на итальянской стороне галереи тоже: чтобы принять на себя такой удар, требовалось мужество. И голос математика: Otruzione, tre a tre
[131].
Семь митр
Описание произведения искусства, как и описание сна, тормозит и старит повествование. Произведение искусства поддается описанию, только если сдвигает линию, ведомую Историей, но, с другой стороны, оно, равно как и сон, достойно быть вспоминаемым как раз потому, что являет собой для Истории слепое место. Искусство и сны сопровождают нас не потому, что способны менять положение дел, а потому, что могут останавливать течение мира. Они действуют как скобки, как запруды, как крепкое здоровье.