– Мамуля, шли бы вы с сестрой ему навстречу.
Имя Бейли, насколько я могла судить, не упоминалось уже много часов, но мы все знали, о ком речь.
Ну конечно. Как мне раньше это в голову не пришло? Хотелось уйти отсюда. Мамуля сказала:
– Минутку повремени, девонька. Иди свитер надень и принеси мне шаль.
Снаружи оказалось темнее, чем я ожидала. От Мамулиного фонаря на тропинку, сорняки и страшные стволы деревьев падала дуга света. Ночь внезапно превратилась во вражескую территорию, и я знала: если брат мой пропал в этом краю, значит, пропал навеки. Ему одиннадцать, он очень смекалистый, с этим не поспоришь, но ведь он еще такой маленький. Синие Бороды, тигры и Потрошители слопают его – он и на помощь позвать не успеет.
Мамуля велела мне взять фонарь, а сама сжала мою руку. Голос ее доносился с горы высоко надо мной, моя ладонь в темноте утонула в ее. Нахлынула любовь к ней. Она ничего не говорила – никаких «не переживай» или «сейчас не до чувствительности». Мягкое давление ее загрубевшей руки выдавало ее тревогу и одновременно обнадеживало.
Мы шли мимо домов, которые я прекрасно знала при свете дня, но не могла опознать в сгустившемся мраке.
– Добрый вечер, миз Дженкинс. – Не останавливаясь, таща меня за собой.
– Сестра Хендерсон? Случилось чего? – откликнулся силуэт чернее самой ночи.
– Да нет, мэм. Ничего такого. Господь милостив.
К тому моменту, как она договорила, озадаченные соседи уже остались далеко позади.
Трактир «Заходи!» Вилли Уильямса сиял вдалеке пушистым красным светом, нас окутал рыбный запах из пруда. Мамулина рука сжалась, потом выпустила мою – и я разглядела тащившуюся нам навстречу фигурку, усталую, стариковскую. Руки в карманах, голова повешена – он напоминал человека, который бредет вверх по склону за гробом.
– Бейли. – Вырвалось в тот же миг, когда Мамуля сказала: «Младший», и я было понеслась бегом, однако рука ее схватила мою и сжала тисками. Я дернулась, она рывком вернула меня на место. – Пойдем дальше, как и раньше шли, девонька.
Не было у меня возможности предупредить Бейли, что он чудовищно опоздал, что все волнуются, что нужно изобрести какое-нибудь достойное объяснение, желательно – героическое.
Мамуля произнесла:
– Бейли-младший. – Он поднял голову, без всякого удивления. – Известно ли тебе, что уже ночь, а ты только идешь домой?
– Да, мэм. – Голосом без выражения. Где же его алиби?
– Ты что делал?
– Ничего.
– Больше ничего не скажешь?
– Нет, мэм.
– Ладно, молодой человек. Тогда дома посмотрим.
Она отпустила мою ладонь, я попыталась взять Бейли за руку, но он свою отдернул. Я произнесла: «Привет, Бейл», – в надежде напомнить, что я – его сестра и единственный друг, но он пробормотал что-то вроде: «Отвяжись».
Фонарь Мамуля на обратном пути не зажигала, не отвечала на вопросительные приветствия, которые долетали до нас, когда мы проходили мимо темных домов.
Я запуталась, перепугалась. Его выдерут; возможно, он совершил что-то ужасное. Если даже со мной не хочет говорить, дело серьезно. При этом не было ощущения, что он явился после какой-то шалости. Одна печаль. Я не знала, что и думать.
Дядя Вилли сказал:
– Что, думаешь, из штанов уже вырос? Домой не может прийти. Хочешь, чтобы бабушка померла от волнения?
Мысли Бейли были так далеко, что он даже не выказывал страха. Дядя Вилли держал сыромятный ремень в здоровой руке, но Бейли то ли не видел, то ли ему было все равно.
– На сей раз я сам тебя выпорю. – До того дядя порол нас только один раз, да и то прутом от персикового дерева – может, он сейчас убьет моего брата. Я закричала и попыталась перехватить ремень, но Мамуля меня удержала:
– Не лезьте не в свое дело, мисс, а то и вам отвесят. Его надо проучить. А ты ступай мыться.
Я слышала из кухни, как ремень с сухим шершавым звуком опускается на голое тело. Дядя Вилли задыхался, Бейли же – ни звука. Мне было слишком страшно, чтобы плескаться или даже плакать, хотя так можно было бы заглушить мольбы Бейли о помощи, но никакой мольбы не прозвучало, а там и порка закончилась.
Я целую вечность пролежала без сна, дожидаясь сигнала, всхлипа или шепота из соседней комнаты – знака, который сказал бы мне, что он все еще жив. Как раз перед тем, как я, обессилев, провалилась в сон, я услышала голос Бейли:
– Спать ложусь на склоне дня – Господи, храни меня; если я умру во сне, позаботься обо мне.
Последним моим воспоминанием той ночи стал вопрос: почему он произносит детскую молитву? Мы уже сто лет как перешли на «Отче наш иже еси на небеси».
Лавка на много дней сделалась неведомой страной, а мы – только что прибывшими туда иммигрантами. Бейли не говорил, не улыбался, не оправдывался. Глаза его были пусты – казалось, душа куда-то отлетела; за столом я пыталась отдать ему лучшие кусочки мяса и самые большие порции десерта, но он все отвергал.
А потом однажды вечером, в свинарнике, он без предупреждения произнес:
– Я видел любимую мамочку.
Раз он так говорит – значит, правда. Не станет же он мне врать. Кажется, я не спросила когда и где.
– В кино. – Он опустил голову на деревянную загородку. – То есть это была не совсем она. А женщина по имени Кей Фрэнсис. Белая кинозвезда, один в один как наша любимая мамочка.
Я без труда поверила в то, что белая кинозвезда похожа на нашу маму и что Бейли ее видел. Он объяснил, что каждую неделю показывают новое кино, но когда в Стэмпс привезут еще одну картину, где играет Кей Фрэнсис, он мне скажет, сходим вместе. Пообещал даже сесть рядом.
В предыдущую субботу он задержался, чтобы посмотреть фильм по второму разу. Я это поняла; поняла и то, почему он не мог рассказать об этом Мамуле или дяде Вилли. Это наша мама, она принадлежит только нам. В разговорах с другими мы про нее не упоминаем, потому что ее и так слишком мало, делиться нечем.
Возвращения в Стэмпс Кей Фрэнсис пришлось ждать почти два месяца. Бейли заметно повеселел, однако жил в непрерывном ожидании и поэтому стал куда более раздражительным, чем обычно. Когда он мне сообщил, что долгожданный фильм наконец-то покажут, мы стали вести себя лучше некуда, сделались образцовыми детьми – именно таких бабушка заслуживала и такими хотела нас видеть.
Давали веселую легкую комедию, на Кей Фрэнсис были белые шелковые блузки с длинными рукавами и большими запонками. Спальня ее была сплошной атлас и цветы в вазах, а ее горничная, чернокожая, постоянно повторяла: «Божежмой, мисси». Был также чернокожий шофер, он то и дело закатывал глаза, скреб в затылке – а я все гадала, как нормальный человек мог доверить столь дивные автомобили такому идиоту.
Белые в партере хохотали каждые несколько минут, а лишние смешки подкидывали вверх, на балкон, чернокожим. В течение секунды звук нерешительно повисал в воздухе, и только потом зрители с верхнего этажа его подхватывали и тоже прыскали – звуки снизу и сверху, состязаясь, отскакивали от стен кинозала.