«…но все равно, — продолжает она, — кладешь его в ванночку, моешь, потом хватаешь полотенце, а он остается в полной воды раковине или с головкой в воде. И появляется странное ощущение. Не то чтобы твои действия не имели значения. Это необходимость. Ты обязана его выкупать, а поскольку с ним можно делать то, чего не сделаешь с живым ребенком, ты поступаешь как тебе проще. Ты делаешь эту работу совершенно чуждым образом, не как все остальное. Тебя учили, как надо поступать с другими людьми, а здесь все этому противоречит».
Были времена, когда Лара подумывала о работе с живыми людьми, но потом все изменилось. Она изучала в университете судебную психологию и была уверена, что хочет работать с малолетними преступниками, а потом, однажды ночью, погиб ее близкий друг — его жестоко избили малолетки, и он скончался от медленного кровоизлияния в мозг. С тех пор она потеряла веру, что найдет в себе эмоциональные силы помогать ровесникам этих людей, терпеливо исправлять то, что заставляет их реагировать насилием. Но почему такой человек, всегда хотевший помогать ближнему, устроился туда, где есть чувство, что причиняешь кому-то вред?
Лара приводит другой случай — по ее словам, он показывает самую суть ее любви к этой работе. К ней поступила женщина за сорок, тоже до недавнего времени принимавшая наркотики. Родные сказали, что давно завязала, но «люди врут, родственники тоже, и никогда ничего не знаешь наверняка». Все считали, что она умерла от передозировки и вскрытие будет простой формальностью. Однако Лара заглянула внутрь, и оказалось, что нет ни единого органа, не пораженного раком. «Никто об этом не знал, — вспоминает она. — Вообще никто. Может быть, она мучилась от болей и именно поэтому снова взялась за наркотики». Лара проследовала за опухолью и обнаружила, что ее корень расположен рядом с маткой. «У гинекологических злокачественных опухолей бывает сильная наследственная компонента, а у нее были дети, поэтому мы провели много анализов и посоветовали родственникам обратиться за генетической консультацией». Я думаю о Терри, который в своем морозильнике в Клинике Мейо готовил практические занятия по сложным спинномозговым опухолям. Ни он, ни Лара не могут объяснить мне, почему им не противно, почему они могут каждый день этим заниматься. Лара не брезгует даже разложившимися трупами — ее захватывает, что человек может так измениться и что жизнь совсем не исчезает после смерти. Видимо, оба сосредоточены на том благе, которое их деятельность приносит живым людям. «Человек прошел онкологический скрининг, и это благодаря мне», — говорит она, и в ее глазах впервые появляется гордость.
Я долго общалась с Ларой и видела ее в деле, и для меня очевидно, почему она способна этим заниматься. Это вытекает из давно оставленного желания быть социальной работницей: в своей теперешней должности она тоже возвращает голос безмолвным, ее глаза по-прежнему устремлены на беспомощных. Меня поглотил тот младенец, и я допоздна читаю о детской смертности, а Лару в начале ее подготовки в морге поразило, сколько туда попадает умерших матерей. У нее не было представления, как же их много. В нашем обществе редко обсуждают, как физически трансформируется женщина после родов: она переходит из состояния охраняемого вместилища в своего рода молокораздатчик, и физиология у нее меняется настолько, что вскрытие своеобразно само по себе. Лару шокировало, какую огромную роль в материнской смертности играют социальные факторы, например расовая принадлежность и экономическое положение. В British Medical Journal приводили мнение на этот счет Мэгги Рэй, президента благотворительной организации под названием Факультет здравоохранения
[118]. Она считает, что хоть как-то повлиять на факторы повышенного риска можно только в том случае, если профилактика будет начинаться задолго до наступления беременности и охватывать не только медицинские аспекты. До нашего разговора Лара отправляет мне горы информации по теме, она хранит ее многие годы. Дело не в том, что она хочет стать матерью, — у нее нет интереса иметь детей. Как она говорит, движет ей исключительно феминистское возмущение.
Еще Лару выводит из себя, что ее коллег во многом не замечают. Эту профессию не показывают по телевидению — изредка там появляется человек в халате, стоящий на фоне стола с трупом красотки, но обычно все внимание уделяют врачам-патологоанатомам. Лара не подозревала о существовании санитаров, пока во время поиска в Google поздним вечером не наткнулась на пост в блоге, написанный одним из них. Это ожидаемо, и это можно пережить: смерть вообще скрывают от общественности, и телевидение ради экономии времени и денег сокращает много разных вещей. Обидно, однако, что о профессии забывают и в больничных стенах. На внутреннем мероприятии, устроенном, чтобы поблагодарить сотрудников за работу после теракта на Лондонском мосту, было выступление, посвященное «незаметным» членам персонала. «Конечно, есть врачи и медсестры, которые находятся “на передовой”, — вспоминает Лара. — Но кроме них есть специалисты по связям с общественностью, которым пришлось принимать массу звонков, есть носильщики, которые бегали по всей больнице, есть уборщицы, есть кейтеринг, есть множество ролей, и эти люди важны, хотя их никогда не видно». Все они услышали слова признательности, каждую профессию назвали с трибуны, но… лишь тех, кто заботился о живых.
«Про нас забыли, — говорит она, сделав паузу, и ее идеальные брови поднимаются куда-то к линии волос. Ее это явно задевает до сих пор. — Никто не ищет похвалы, никто не работает ради славы, но все же хочется какого-то признания, хочется, чтобы твои усилия имели значение. Наши усилия важны для родных».
Через несколько дней после той речи сотрудники получили по внутренней почте сообщение о том, что в больнице уже нет пациентов, пострадавших на Лондонском мосту. (Как и для Терри из Клиники Мейо, умершие для нее тоже «пациенты», даже если они поступили в больницу уже после смерти. Их не лечили врачи, но о них заботилась она.) В письме была еще одна благодарность персоналу за выполненную работу. Она тогда ошарашенно глядела на экран: восемь человек все еще остаются на ее попечении и ждут, когда их заберут. Такое отношение ее поразило. Было обидно, что о ней забыли. Было обидно, что забыли об умерших.
«В Древнем Египте работающие с мертвыми считались очень, очень особенными людьми, а сейчас тебя все оскорбляют. Невозможно сказать “Я люблю свою работу”, потому что это будет звучать так, как будто я в восторге, что у тебя умер близкий. — Ее улыбка, обычно такая теплая, окрашивается мрачным сарказмом. — И все равно у меня есть чувство, что я окружаю мертвых защитой. “Я о тебе позабочусь, потому что больше некому”, что-то такое. Как похвастаться работой, которая, по сути, возникла из-за чьей-то боли?»
Психологический груз этой профессии не в том, что надо резать человека на куски, а в осознании произошедшего во всем его масштабе и реальности, в понимании глубины человеческого горя. Санитары видят, сколько младенцев попадает в холодильные камеры, видят, какая это огромная проблема, и поэтому поддерживают обращения к правительству с просьбой расширить полномочия коронеров на мертворождения и разобраться, откуда берется такая большая смертность. (В настоящее время коронеры могут официально открыть дело, только если ребенок дышал за пределами организма матери.) Санитары одними из первых узнают личности жертв массовых трагедий и одними из последних смотрят в глаза тем, кого видишь на плакатах «Пропал без вести». Лара рассказывает, как несколько дней после того теракта ходила на работу со станции метро у Лондонского моста, видела фотографии на первых полосах газет и понимала, что эти люди лежат у нее в морге. «У меня тогда было чувство, что не я должна первой об этом узнавать, — вспоминает она. — Не о причине смерти, а о факте смерти. Все знают, что эти люди пропали и, скорее всего, погибли, но у них есть семьи, и у родных сохраняется капля надежды». Она рассказывает о неопознанных самоубийцах, которые после Рождества лежат в холодильнике не один день. Их имена никому не известны, и сообщить родным невозможно. «Это кажется вторжением в личную жизнь — мы знаем некоторые вещи до того, как узнают близкие».