В холодном, жестком свете больничного морга отрицать реальность смерти не получится, но и там ее пытаются смягчить. В комнате для опознания близкие при необходимости будут отделены от трупа стеклянной перегородкой: обычно так поступают, если разложение уже зашло далеко или если полицейские еще ведут расследование. Кто-то, однако, просит позволить ему обойти стекло и поцеловать тело, кто-то пишет умершим письма, которые те уже никогда не прочтут, кто-то не отходит от больницы, чтобы быть рядом. Между Ларой и трупом стекла нет, и она не может избежать правды. Она знает, что, как в картах Таро на ее татуировках, конец неизбежно вплетен в начало. Благодаря своей работе она поняла, как хочет умереть — и как хочет прожить свою жизнь. Ее задача — замечать детали: шрамы, опухоли, знакомое имя матери, которое опять появилось после очередного выкидыша. Ей известно, сколько людей умирает в одиночестве, и она не хочет умереть забытой. Это для нее главное. «Я не хочу стать одной из тех, кто месяцами лежит мертвый в квартире. Я хочу, чтобы меня кому-нибудь не хватало. Хочу, чтобы кто-то заметил».
Суровая мать. «Акушерка скорби»
Уже полгода, как я постоянно думаю о младенце в ванночке. Беседы с Ларой об увиденном оказались полезны, но что-то все равно никак не хочет уходить. Я продолжаю писать ей по электронной почте. Я читаю все, что она присылает мне о материнской смертности, о мертворождениях и прерванных беременностях. Алгоритмы интернета начинают подозревать, что это у меня такая проблема, — в конце концов, я женщина, и мне около 35 лет. Они начинают подсовывать мне рекламу книг о родительском горе и направлять меня в благотворительные организации и группы поддержки. Но это не тот ответ, который я ищу. Я не скорблю — я не знаю, что со мной такое. Травма? Может быть, но не совсем. Кажется, это нечто большее, чем моя внутренняя реакция. Мне надо поговорить с человеком, который понимает, что я увидела, с человеком, который воспринимает это не через призму личной утраты и группы поддержки, а как следствие самого этого явления, чем бы оно ни было.
Больше года назад Рон Тройер, бывший ритуальный агент из Висконсина, рассказывал мне в кафе о том, как он помогал родителям одевать умерших детей. Это была для меня еще одна история в долгой череде интересных историй, которые я слушаю по роду своей деятельности, однако теперь этот образ постоянно крутится у меня в голове: как родители всегда называют разрез после вскрытия шрамом, как Рон сидит рядом, а они держат холодные трупики своих детей. Он тогда подчеркивал, как важно видеть своего малыша, быть рядом с ним, и не имеет значения, прожил он несколько месяцев или уже родился мертвым. Я кивала, потому что мне приходилось одевать покойника и я была согласна, что это важно. Но теперь у меня появилось ощущение, что младенцы — совершенно иная категория и есть работники смерти, которых я до этого момента даже не рассматривала. Акушерки.
Сейчас акушерство — регулируемая профессия, требующая медицинского образования, но когда-то в большинстве культур повитухи помогали по-соседски, сами вызывались опекать женщину во время беременности и родов
[119]. До коммерциализации похоронной индустрии они же занимались умершими
[120]. Начало жизни и ее завершение было в женских руках. Сейчас роли поменялись, но бывают моменты, когда начало совпадает с концом и дитя умирает, не успев сделать первый вдох. Акушерки находятся в эпицентре человеческой силы и человеческой уязвимости. Они служат жизни и смерти, и то и другое.
Я написала в Sands, британскую благотворительную организацию, занимающуюся мертворождениями и смертями новорожденных, которую обнаружила во время очередных поисков в интернете поздним вечером, и попросила связать меня с акушеркой. Я объяснила, что пишу книгу о людях, которые работают со смертью, и считаю акушерок членами этого сообщества, на которых не обращают должного внимания. Ответ пришел через несколько часов. Мне дали координаты женщины, о существовании профессии которой я даже не подозревала. Она работала «акушеркой скорби». Дети, которых она принимала, были мертвы или обречены на скорую смерть.
Зачем человеку, учившемуся выполнять радостную — по крайней мере со стороны — работу, специализироваться на самых ее мрачных проявлениях? У нее когда-нибудь появлялись те чувства, что у меня?
По дороге в специализированное «траурное» родильное отделение Хартлендской университетской больницы в Бирмингеме я заблудилась. Я вхожу через дверь для матерей и спрашиваю сотрудницу на стойке администратора о том, куда идти дальше. «Ой, милая, благослови вас Бог!» — говорит та, кладет мне руку на спину и мягко, как будто убаюкивая, ведет в сторону от женщин со старыми журналами на округлившихся животиках. У меня никогда не было детей, я просто выбрала не ту дверь, но, наверное, нетрудно догадаться, зачем женщина спешит узнать, как пройти к главной «акушерке скорби».
Ту, которую я ищу, зовут Клэр Бизли. На ней голубая сестринская униформа с вышитой надписью «АКУШЕР», черные колготки и маленькие, начищенные черные туфельки. Светлые волосы убраны в аккуратный «пчелиный улей», а глаза огромные и полны доброты. С мягким бирмингемским акцентом она предлагает мне чашку чая и вообще напоминает заботливую медсестру из книжки с картинками. Я волнуюсь из-за опоздания, но в ее присутствии тут же успокаиваюсь и чувствую, что можно поделиться с ней чем угодно, что можно случайно назвать ее Мамочкой, хотя я познакомилась с ней 20 секунд назад.
Вокруг нас все бежевое и фиолетовое. Краски и мебель подобраны здесь самых успокаивающих тонов — больше в обычном здании Национальной системы здравоохранения сделать было бы сложно, — хотя я могу себе представить, как этот лавандовый оттенок навсегда начинает ассоциироваться у кого-то со смертью. Это отделение еще называют «райским», и двери всех трех палат украшены осенними цветами. Клэр мягко входит во вторую, я следую за ней. По ее словам, в третьей палате сейчас родственники роженицы, но я их не вижу и не слышу.
В отделении тишина: ни паники, ни суматохи. Совсем не так, как в больницах, которые мне доводилось видеть самой, и не как в родильных отделениях на экране. Клэр рассказывает, что им повезло: в других больницах такие пациентки вынуждены входить через обычное материнское крыло, наполненное звуками радости и надеждой новой жизни. Здесь для них есть боковой вход, они не сталкиваются с матерями, беременность которых пошла по плану. Дети рождаются здесь в звенящей тишине.
Мы сидим на пурпурных стульях у большой двуспальной кровати со всеми розетками и кислородными линиями, положенными больничной койке. В углу раковина. Часы, окно. Перед нами стоит кофейный столик, на нем сумка с туалетными принадлежностями туристического размера, какие-то сложенные носки, упаковка мятных драже Polo. В стандартной записке сказано, что все это предоставлено Sands, той самой благотворительной организацией, которая нас связала, и предназначено для родителей, лишившихся ребенка. Простые знаки внимания могут много дать в это странное, жуткое время. Еще есть миска с печеньем и пирожные в обертке. Это ощущается как что-то среднее между салоном красоты и больничной палатой — как будто палату переодели в салон. Все техническое оборудование на месте: в конце концов, это медицинское учреждение, и физически роды для матери выглядят так же, жив младенец или нет. Тем не менее здесь стараются смягчить ситуацию, которая привела пациентку в эту палату. Ей предстоит родить своего мертвого или близкого к смерти ребенка, совсем крохотного или уже сформировавшегося.