С тех пор как Лиля Брик приютила Поля Морана, когда еще они жили на даче в Сокольниках, а тот ответил жестокой пощечиной – сочинил про ее салон гнусный памфлет, – среди советских литераторов почти не появлялись иностранцы. Памфлет, точнее, новелла «Я жгу Москву» так оскорбила Лилю, что и теперь она очень осторожно подпускала к себе зарубежных гостей.
Пильняк ухмыльнулся, вспоминая этого галантного парижанина, водившего близкие знакомства с Кокто́, Прустом, Жиронду́ – а это ни много ни мало парижская литературная богема. Кто бы мог подумать, что он позволит себе написать ужасную гадость про Бриков и Маяковского, причем замыслив это сделать заранее, вынашивая свою идею все то время, пока Лиля ублажала его своим гостеприимством и знаменитыми пирожками, что пекла домработница Аннушка Губанова. К слову, парижанин этот с «сердцем, взыскующим куртуазности», был рожден в Петербурге, поскольку дед его держал литейную фабрику на Малой Болотной…
Разговор с англичанином шел вяло, но все же никто не позволял себе в него встрять. Этот приятный с виду молодой человек нравился Лиле… Но сейчас она, о чем-то раздумывавшая, наверное, о своем больном любовнике Краснощекове, не проявляла явного интереса к Джонсону, однако и не переносила своего внимания на кого-то другого. После возвращения из Берлина она была холодна к Маяковскому, а тот был странно тих, хотя со стороны казалось, что все по-прежнему.
Чувствовалось, что в их маленьком литературном сообществе пошли невидимые трещины.
Может, потому что в Америке у Владимира родилась внебрачная дочь, может, потому что Лиля так сильно увлеклась Краснощековым, которого только выписали из больницы, может, виной был балерун из Большого, молодой Мессерер, о котором она без умолку в последнее время говорила, – причин могло быть множество.
Плохо то, что и на творческом поприще все как будто приуныли. Не писались повести, не делалось кино, кое-как выживал театр. После «Кино-глаза» не снимал Дзига Вертов, распустив свою творческую студию «Киноки». Слонялся без дела Мейерхольд, которого не уставали бранить за «надругательство над классикой» и использование кукол на сцене в постановке «Ревизора», его не спасло даже заступничество наркома просвещения Луначарского. А те, кто имел успех, почему-то к Лиле больше не заходили. Например, Эйзенштейн после своего январского триумфа с кинолентой «Броненосец «Потемкин» совершенно исчез с горизонта.
Об этом тихо размышлял, сидя в кресле, Борис Пильняк, обычно сверкавший остроумием, как бенгальский огонь, и оспаривавший свою яркость у молчаливого теперь и погруженного в покер Маяковского. Пильняк покорно ждал, когда англичанин кончит бубнить. Писатель хорошо говорил и по-английски, и в особенности по-немецки, потому как сам был немцем, отец его носил фамилию Вогау, но поддерживать разговор не желал из принципа. Он все еще обижался на Поля Морана, который опустил русскую интеллигенцию, смешав ее черт знает с чем. И обиду эту неизбежно переносил на всякого нового иностранца, приходящего к Лиле.
Вспоминались поездки в Англию, встречи с Гербертом Уэллсом и Бернардом Шоу, почему-то остро хотелось одновременно и осесть за рубежом, и, оставшись здесь, предаваться неизбежным душевным страданиям, кормя муками музу. Уезжать было боязно – Европа могла и не принять. Оставаться тоже в тягость… Ну что же этот не то Джонсон, не то Томсон все говорит и говорит… чего он здесь вынюхивает и выслушивает? И чего Агранов его терпит? Какой-то он показательно положительный англичанин, не к добру.
Гоняя гнетущие и тревожные мысли, Пильняк все сидел нога на ногу в глубине шаткого, купленного в мебельном на Большой Дмитровке подержанного кресла и старался не слишком скрипеть зубами.
Поодаль от него с рюмкой коньяка прохаживался Агранов – их общий литературный ангел-хранитель, человек, который уже более пяти лет по собственной инициативе, из личной приязни, оберегал – но кто-то считал, что контролировал, – творческую интеллигенцию Москвы. Отсеивал одних, привлекал других, иногда одаривал всякими мелкими благами в виде дополнительных пайков, должностей и чего-нибудь еще остро необходимого в эти нелегкие и полуголодные времена. А взамен просил о каком-нибудь пустяке, вроде поездки за рубеж. Не многие знали, что английская виза, которую Лиля получила через своих латвийских родственников, была нужна для беспрепятственного посещения Туманного Альбиона в шпионских целях. В Англию в начале двадцатых попасть было нелегко, и ВЧК часто пользовалась услугами знакомых – простых граждан – для передачи каких-то сведений, организации конспиративных встреч или чтобы что-то разведать. Осип Брик вообще проработал в ГПУ юрисконсультом три года и даже видел, как пытают врагов народа, потом с живостью об этом рассказывал на литературных вечерах, хоть его никто и не слушал, считали, что привирает.
За овальным обеденным столом, уставленным бутылками, в клубах дыма сидели молоденький писатель Лёва Кассиль, его предприимчивый брат Ося, издавший тайком письма брата, сорвавший на этом немалый куш и ненароком прославивший его, рядом с ними совсем юный артист Яншин с начинающей артисткой Норой, дочерью знаменитого Витольда Полонского – оба из МХАТа, и поседевший и обрюзгший руководитель ГОСТИМа – Мейерхольд, которого замучили бесконечные тычки со стороны Наркомпроса. Ну и сам Маяковский. Играли в покер. Но как-то совершенно без огня, скучно перекидывались картами, грустными голосами объявляли «стрит» или «две пары».
Владимир Владимирович был подозрительно спокоен, обычно он очень эмоционально швырялся картами и постоянно вскрикивал, ругался, что-то оспаривал или на ходу сочинял рифмы про карточные игры навроде: «Оборвали стриту зад, стал из стрита три туза». Его голос наполнял все комнаты, его рост подпирал потолки. Если он не играл в карты – что, казалось, он любил делать больше всего на свете, то или вышагивал из стороны в сторону, или, замерев в одной позе, декламировал стихи.
Теперь он хмуро молчал, много курил и был тошнотворно скучен. Никогда в карты у Бриков так вяло не играли, как сегодня.
– Помните, как давеча вы говорили в ресторане «Летучая мышь», что неподалеку от гостиницы «Интернациональ»… – начал Пильняк, грубо перебив англичанина. – Ах, впрочем, простите, это я о своем… Задумался. Вырвалось вслух.
И махнул рукой, нервным движением поправил очки, двумя пальцами стукнув по переносице. Иностранец недоуменно посмотрел на сидящего позади него писателя. Мысль его сбилась, он сконфузился, не смог продолжить. Пильняк по-английски извинился, принося свои «аполоджис» несколько раздраженно, что заставило иностранного гостя смешаться окончательно. Лиля Юрьевна, делавшая вид, что слушает его, оборвавшегося разговора поддерживать не стала, хотя до того с ее губ нет-нет слетала пара-тройка фраз на английском. Она поглядывала на Яншина, но во взгляде ее не было привычного кокетства, казалось, тоже думала о чем-то своем или же поддразнивала сидящего к ней профилем Маяковского, который совсем не следил за игрой и дважды упустил крупный выигрыш, поддавшись на ловкие провокации юного, но самого проворного сегодня игрока – Оси Кассиля.
– Что это вы совсем пригорюнились, Боря, – томно вздохнула Брик. – Рассказывайте, что вас томит? Битый час наблюдаю, как вы напряженно пыжитесь, будто рыжий петушок.