Это неумолимое стремление преображать все в совершенное и есть искусство. В такие минуты все чуждое ему радует его; в искусстве человек наслаждается самим собой, как совершенством.
Позвольте мне представить себе противоположное этому состояние, особую антихудожественность инстинкта, известный род существования, который обедняет все окружающие предметы, делает их плоскими, чахоточными. И действительно, история богата такими антиартистами, такими тщедушными; они по необходимости сами должны черпать из всего окружающего, истощать, ослаблять его.
Примером может служить Паскаль, он мистик и в то же время и художник, а это не уживается вместе!..
Было бы слишком наивно, если бы вы мне в ответ привели в пример Рафаэля или какого-нибудь гомеопатического мистика девятнадцатого века: Рафаэль поступал так, как говорил, следовательно, Рафаэль не был мистиком…
10
Что означают введенные мною в эстетику противоположные понятия аполлоновского и дионисийского искусства, если смотреть на них как на различные способы опьянения? Аполлоновское опьянение возбуждает больше всего зрение и придает мысли артиста силу и реальность видения.
Художник, пластик и эпический поэт духовидцы par excellence.
В дионисийском состоянии, кроме этого, возбуждена и возвышена вся система аффектов, так что она, вооружаясь всеми своими средствами воображения, одновременно вызывает и силу изобразительности, подражательности, превращения и всякого рода мимику и драматическую игру.
Сущность дела заключается в легкости, с которой совершаются метаморфозы, в невозможности реагировать (подобно некоторым истеричным субъектам, которые сразу, по первому знаку, вступают в любую роль).
Дионисийскому человеку невозможно не поддаваться какому-нибудь внушению, он не пропускает ни одного признака аффекта, у него высоко развит инстинкт понимания и разгадывания, он в высшей степени обладает искусством передачи.
Он входит во всякую оболочку, во всякий аффект: он непрестанно преображается.
Музыка, как мы теперь ее понимаем, есть одновременно всеобщее возбуждение и разряжение аффектов, но тем не менее это только остаток другого, гораздо более полного мира выражений аффектов, это только residuum
[163] дионисийского гистрионизма. Чтобы выделить музыку в самостоятельное искусство, установили особое чувство числа, прежде всего мускульное чувство (по крайней мере относительно: так в известной степени всякий ритм действует на наши мускулы); таким образом не все, что человек чувствует, он тотчас может воплотить и представить.
Несмотря на все, это и есть, собственно, дионисийское нормальное состояние, и во всяком случае первобытное состояние; музыка – это медленно достигаемая спецификация его в ущерб близко-родственных ему сил.
11
Актер, мим, танцор, музыкант и лирик – все они в корне своих инстинктов родственны и едины, но мало-помалу они отделились друг от друга до полной противоположности. Лирик дольше всех оставался соединенным с музыкантом; актер – с танцором. Архитектор не представляет из себя ни дионисийского, ни аполлоновского состояния; здесь мы видим великое проявление воли, сдвигающей горы, опьянение великой волей, которое побуждает к искусству. Самые могущественные люди вдохновляли всегда архитекторов; архитекторы творили почти под внушением власти. В строении должна проявляться гордость, победа над ненастьем, воля к власти.
Архитектура – это своего рода властное красноречие, вылившееся в формах; иногда мягко влияющее, льстящее себе самому, иногда прямо приказывающее. Высшее чувство власти и уверенности находит себе выражение в том, что обладает высшим стилем.
Власть, которой больше не нужно подтверждения, которая пренебрегает тем, чтобы нравиться, которая медленно отвечает; власть, не чувствующая над собой свидетеля, живущая с сознанием, что ей нельзя прекословить; покоящаяся в самой себе; роковая власть, закон над законами – все это создает великий стиль.
12
Я прочел жизнь ТОМАСА КАРЛЕЙЛЯ, этот невольный фарс, это героически-моральное толкование состояния несварения желудка.
Карлейль – человек громких фраз и жестов, ритор по нужде, которого непрестанно мучает страстная жажда сильной веры и сознания своего бессилия к ней (в этом он типичный романтик!).
Жажда сильной веры не доказывает еще присутствия ее, скорее даже она доказывает обратное. У кого есть эта вера, тот может себе позволить дорогую роскошь скептицизма; он достаточно уверен, тверд, достаточно скован для этого.
Своими fortissimo
[164] поклонения перед людьми сильной веры и своими неистовствами против простодушных Карлейль старается что-то заглушить в себе, он нуждается в этом шуме. Непрерывное, страстное обманывание себя самого – это его proprium
[165], этим он всегда был и останется нам интересен. Без сомнения, в Англии им восхищаются именно за его честность… Но это по-английски, и, приняв во внимание, что Англия – страна совершеннейшего cant’a
[166], это не только допустимо, но и необходимо.
В основе своей Карлейль – английский атеист, видящий свою честь в том, чтобы не быть им.
13
ЭМЕРСОН. – Он гораздо яснее, образнее, разностороннее, утонченнее, чем Карлейль; прежде всего он счастливее… Он инстинктивно питается одной амброзией, а все неудобоваримое в жизни он пропускает без внимания. В сравнении с Карлейлем он большой эстет.
Карлейль очень его любил, но тем не менее сказал про него: «Он не дает нам достаточно пищи», – что, действительно, имеет свое основание, хотя и говорит в пользу Эмерсона.
У Эмерсона много добродушной и остроумной веселости, которая может обезоружить самых серьезных людей; к сожалению, он не знает, как он уже стар и как он еще будет молод, он мог бы с правом сказать о себе словами Лопе де Вега: «уо me sucedo a mi mismo»
[167]. Его ум находит всегда основание быть довольным, даже благодарным, порой он доходит до розового преувеличения того добряка, который возвращался с любовного свидания tamquam re bene gesta. «Ut desint vires, – сказал он с благодарностью, – tamen est laudanda voluptas»
[168].
14
ПРОТИВ ДАРВИНА. – Что касается пресловутой «борьбы за существование», то она мне кажется скорее только утверждаемой, чем доказанной.
Эта борьба существует, но как исключение. Общий вид жизни не есть состояние нужды, не голодание, а скорее богатство, избыток, даже бессмысленная расточительность. Там, где борются, борются за власть…