Борьба загорается около 1760 года: женевский гражданин и le seigneur de Ferney
[238]. Только с этих пор Вольтер становится представителем своего века, философом, представителем терпимости и неверия (до тех пор он лишь un bel esprit)
[239]. Зависть и ненависть к успеху Руссо подвигли его вперед, «на вершины».
Pour «la canaille» un Dieu rémunérateur et vengeur
[240] – Вольтер.
Критика обеих точек зрения по отношению к ценности цивилизации. Социальное изобретение – для Вольтера прекраснейшее из всех: нет цели выше, как поддерживать и усовершенствовать его; в том-то и honnêteté
[241], чтобы чтить социальные обычаи; добродетель – подчинение известным необходимым «предрассудкам» в интересах поддержания «общества». Миссионер культуры, аристократ, сторонник победоносных господствующих классов и их оценок. Руссо же остался плебеем как homme de lettres
[242], – это было неслыханно; его дерзкое презрение ко всему тому, чем он сам не был.
Болезненное в Руссо наиболее восхищало и вызывало подражание. (Ему родственен лорд Байрон; он также взвинчивал себя и принимал возвышенные позы, разжигал в себе мстительный гнев; позднее, благодаря Венеции, он пришел к равновесию и понял, что́ более облегчает и примиряет… l’insouciance.)
Руссо горд тем, что он есть, несмотря на свое происхождение; но он выходит из себя, когда ему об этом напоминают…
У Руссо несомненное помешательство, у Вольтера необычайное здоровье и легкость. Затаенная злоба (rancune) больного; периоды его сумасшествия также есть периоды его презрения к людям и недоверчивости.
Защита Провидения у Руссо (против пессимизма Вольтера), он нуждался в Боге, чтобы иметь возможность кинуть проклятие в общество и цивилизацию; все должно было само по себе быть хорошим, как сотворенное Богом; только человек извратил человека. «Добрый человек», как природный человек, был чистейшей фантазией, но в связи с догматом авторства Божия – нечто возможное и обоснованное.
Романтика à la Руссо. Страсть («верховное право страсти»), естественность, пленение безумием (дурачество, признаваемое за величие); мстительная злоба черни в качестве судии, безрассудное тщеславие слабого («в политике уже в течение ста лет избирали вождем больного»).
101
Кант сделал приемлемым для немцев теоретико-познавательный скептицизм англичан:
1) связав с ним моральные и религиозные интересы немцев, подобно тому как на том же основании академики позднейшего периода использовали скепсис как подготовление к платонизму (vide
[243] Августин) или как Паскаль использовал даже этический скепсис, чтобы пробудить («оправдать») потребность в вере;
2) снабдив его схоластическими выкрутасами и вычурностями и этим сделав его приемлемым для научно-формального вкуса немцев (ибо Локк и Юм сами по себе были еще слишком ясны, прозрачны, то есть, измеряя немецким мерилом, «слишком поверхностны»…).
Кант: неважный психолог и знаток человека; грубо заблуждающийся относительно ценности великих исторических моментов (Французская революция); фанатик морали à la Руссо; с подпочвенным христианством оценок; догматик с головы до пят, но с тяжеловесным недовольством этой своей наклонностью вплоть до желания тиранить ее, но тотчас же утомляющийся и скепсисом; еще не овеянный ни единым дуновением космополитических вкусов и античной красоты… задерживатель и посредник, лишенный оригинальности (как Лейбниц посредничал и перекидывал мосты между механикой и спиритуализмом, Гёте – между вкусом восемнадцатого века и вкусом «исторического понимания» (по существу своему носящего характер экзотизма, как немецкая музыка – между французской и итальянской музыкой, как Карл Великий – между imperium Romanum
[244] и национализмом, задерживатель par excellence).
102
В какой мере христианские столетия с их пессимизмом были более сильными столетиями, нежели восемнадцатый век, этому соответствует трагический век в Греции. Девятнадцатый век против восемнадцатого века. В чем-то наследует ему, в чем-то идет назад (меньше тонкости мысли, вкуса), в чем-то превосходит его (мрачнее, реалистичнее, сильнее).
103
Какое значение имеет тот факт, что Campagna romana возбуждает в нас определенные чувства? А также и горы?
Шатобриан в письме от 1803 года к г. де Фонтану передает первое впечатление от Campagna romana.
Президент де Бросс говорит о Campagna romana: «Il fallait que Romulus fût ivre, quand il songea à bâtir une ville dans un terrain aussi laid»
[245].
Делакруа
[246] также не любил Рима, он нагонял на него страх. Он был без ума от Венеции, как Шекспир, как Байрон, как Жорж Санд. Нерасположение к Риму испытывали также Теофиль Готье и Рихард Вагнер.
Ламартин
[247] восхваляет Сорренто и Позилиппо.
Виктор Гюго восторгается Испанией, «parce que aucune autre nation n’a moins emprunté à l’antiquité, parce qu’elle n’a subi aucune influence classique»
[248].
104
Две великие попытки преодолеть восемнадцатый век:
Наполеон, вновь пробудивший мужа, воина и великую борьбу из-за власти, замыслив Европу как политическое целое;
Гёте, возмечтавший о единой европейской культуре, полностью наследующей всю уже достигнутую «гуманитарность».
Немецкая культура нашего века возбуждает к себе недоверие – в музыке недостает того полного, освобождающего и связующего элемента «Гёте».