Я медленно поднялся. Мои конечности онемели, голова болела от недостатка сна. Глаза жгло от слез, пролитых и непролитых, и от пыли, что оставил за собой экипаж.
Для Беатрис правильным было уехать. Для меня же правильным было остаться здесь, на этой земле, с людьми, которые нуждались во мне больше всего.
Но это не значило, что прощание будет легким.
* * *
В те недели, что последовали за отъездом Беатрис, я часто искал утешения в доме. В часы сиесты, когда я знал, что царство Паломы с Мендосой – небольшая гостиная у кухни, переделанная под кабинет для ведения счетов и общего пользования, – будет пустовать, я прогуливался через сад, поднимался по невысоким ступеням и ступал в тень, следующую за порогом.
Однажды, через шесть недель после прощания с Беатрис, я вошел в дом и почувствовал, какими бдительными сделались стропила.
Я закрыл за собой дверь, осматривая тусклую прихожую сощуренными глазами.
Дверь зеленой гостиной распахнулась с тихим скрипом. Приглашение. Безмолвный призыв.
Дом хотел, чтобы я вошел в эту комнату. После того как донья Каталина ушла, дом сначала впал в глубокую спячку, а позже перешел к осязаемости, которая хоть и была искренней и бесхитростной, иногда таила в себе озорство. Пройдя прямо к зеленой гостиной и переступив ее порог, я не боялся.
Мое внимание привлек конверт, намеренно расположенный на ковре в центре комнаты, и то, как сильно белая бумага выделялась на темно-зеленом цвете.
До чего странно. Палома с Мендосой недолюбливали эту комнату, и посему они вряд ли могли оставить здесь какие-то свои записи.
И хотя прошло много недель с ночи моего неудавшегося обряда, с ночи, когда темнота обрушила на меня свою ярость, стены в этой комнате все еще гудели от моих прикосновений. Когда я подошел ближе, в голове вихрем пронеслись воспоминания: Хуана, развалившаяся на стуле и не обращающая внимания на землевладельцев; донья Каталина, сияющая, будто демон, в свете пламени; вздрагивающая из-за меня Мариана.
Беатрис, сидящая на каменной плитке, когда гостиная была еще пуста. Ее лицо, обрамленное темными, тонкими, как дымка, кудрями, и освещенное отблеском свечи, открытое и бесстрашное.
Вы ведун.
Я смаковал воспоминание о ее голосе. О том, что ее шепот имел надо мной непристойную, совершенную власть и мог послать мучительную дрожь вниз по позвоночнику…
Я подошел достаточно близко, чтобы разобрать имя, написанное тонким витиеватым почерком, но замер на полпути.
Письмо предназначалось мне.
Отдаленно я чувствовал, как сбилось со своего ритма сердце, застигнутое врасплох стремительным проблеском надежды. Я не узнал почерка, когда взял письмо, но стоило мне перевернуть его, и я увидел безошибочно принадлежащую Солорсано печать на темно-зеленом сургуче.
Беатрис.
Я знал, что у Паломы есть ее адрес, поскольку однажды за ужином она упомянула об их переписке. И когда наконец у меня закончились силы для сопротивления, я отправился на его поиски. Не спросив разрешения у Паломы – из страха, что это вызовет подозрения, – я пробрался в ее с Мендосой царство.
Как признаться в этом грехе падре Гильермо, оставалось для меня вопросом щекотливым. А как признаться в причине, по которой я так хотел написать Беатрис?..
Я отбрасывал эту мысль всякий раз, когда она приходила в голову. Я яростно оберегал воспоминания о ее последней ночи в Сан-Исидро, защищая их от сурового света внешнего мира. Я не был готов покаяться. Не был готов отпустить.
Быть может, мне следовало отдать дань уважения ее решению распрощаться со мной и позволить нашим путям расходиться и дальше. Но я был слаб. Я написал ей письмо и отправил его. За ним поспешно последовало и второе, родившееся, когда тревога разбудила меня темной ночью. Короткое и формальное, оно содержало в себе извинения за то, что я предположил, будто она захочет получить от меня весть, и извинения за первое письмо, которое было определенно… откровенным. Возможно, неприличным. И точно глупым.
Я и не надеялся получить ответ. Да и как я мог? Что, если б я понадеялся, а ответ так бы никогда и не пришел? Или если она бы ответила?.. Я не знал, как быть тогда.
И теперь, когда это все же произошло, я обнаружил, что руки мои дрожат.
Дом зашевелился. Мог ли я принять его скрип за самодовольный? Дом был удовлетворен? Возможно, он позаимствовал это ощущение у кабинета Паломы с Мендосой. Возможно, за время моих тихих визитов он почувствовал, что внутри меня тоже образовалась дыра и что я, как и он, исцеляюсь от своих ран.
Возможно, он почувствовал и причину.
Любопытное присутствие привлекло мое внимание сверху. Я не слышал слов, ведь дома, исцеленные, как этот, были лишены возможности говорить, но понял вопрос.
Где? Где она?
Я знал, о ком идет речь. Не о Марии Каталине, нет – дом с радостью избавился от нее. Он спрашивал о той, которую помог спасти, проведя нас по лестнице и выведя за дверь в ночь пожара. Той, которая уехала с намерением никогда не возвращаться. Той, чье письмо я только что сунул в карман.
– Ее нет, – прошептал я. – Теперь здесь только ты и я.
Я подошел к дверному проему и, проходя мимо, похлопал его, как обычно хлопают по бокам лошадь после долгого и утомительного путешествия.
Где-то наверху закрылась дверь.
Я вздрогнул и с проклятием отдернул руку.
Над головой раздался тихий смех. Я поднял взгляд к стропилам, сердце гулко ударилось о ребра. То было не пронзительное девичье хихиканье, что мучило нас с Беатрис последние несколько недель, – нет, то была гармония разных голосов, и какие-то из них были старше и туманнее, и я никогда прежде их не слышал.
Я заставил сердце замедлиться и нахмурился.
Дом дразнил меня.
– Cielo santo, – огрызнулся я, но в уголках моего рта заиграла ласковая улыбка. Я подошел к входной двери.
Асьенда Сан-Исидро исцелялась от своих ран.
Я вышел к дневному свету и достал письмо Беатрис из кармана. Кончиками пальцев я провел по своему имени, написанному ее рукой, и по зеленому сургучу, которым она запечатала письмо, чувствуя себя вором, полным трепета перед украденным сокровищем.
Со временем и с Божьей помощью я тоже исцелюсь. Но сейчас я к этому не готов.
Пока что нет.
Я распечатал письмо.
Примечания автора
Все это началось, потому что я боюсь темноты.
В течение первых восемнадцати лет моей жизни мы с семьей сменили девять домов. На четвертом доме я поняла, что все они разные. Одни дома смирные. Пустые и тихие. У других же есть долгие-долгие воспоминания, повисшие плотно, будто занавески, и такие густые, что можно почувствовать эту горечь, едва переступив порог.