–Я, вообще-то, хотел узнать, не высказывала ли мать Нанны претензий к следствию?– уточнил Конрауд.– Не выражала ли она сомнений относительно того, что смерть Нанны была случайной?
–Да вроде нет.
–А вы не помните, боялись ли кого-то дети на Скоулавёрдюхольте? Они вам ничего такого не рассказывали? Не говорили о ком-нибудь, кто внушал им страх?
–Ну… ходили всякие слухи, но не то чтобы они касались только Скоулавёрдюхольта. Таскались там… озабоченные, как их называли. Но их везде хватало.
–Вы имеете в виду мужчин, которых девочкам следовало остерегаться?
–Ну да… Погодите-ка – вы на извращенцев что ли намекаете?
–Например.
Эймюндюр только покачал головой.
–Вы не знаете, обращалась ли мать Нанны к экстрасенсам, после того как погибла девочка?
–К экстрасенсам? Да нет. Не помню такого. Может, и обращалась, но я об этом не слышал.
–А носил ли кто-нибудь из вхожих в семью – родственник или знакомый – плащ? Или шляпу? Я, конечно, понимаю, что в те времена чуть ли не каждый мужчина ходил в плаще и шляпе, но дело в том, что примерно в тот же промежуток времени, когда утонула Нанна, поблизости от Тьёднина видели мужчину, одетого именно так.
Эймюндюр покачал головой.
–А не было ли среди близких к семье людей кого-то, у кого были проблемы с ногами? Не хромал ли кто-нибудь их них?– спросил Конрауд, помня о том, что ему рассказал Лейвюр Дидрикссон о человеке, которого заметил на Соулейяргата.
–Понятия не имею. Честно говоря, вы меня удивляете – не понимаю, зачем вы мне задаете все эти вопросы. И зачем вы вообще сюда пришли? Что вы хотите выяснить? Это был несчастный случай. Так нам сказали. А теперь, все эти годы спустя, появляетесь вы и говорите, что это не так?
–Да нет же,– покачал головой Конрауд.– Никаких конкретных тому доказательств у меня нет. Просто когда я изучал архивные материалы, у меня возникло ощущение, что расследование было проведено некачественно и завершилось чересчур поспешно. Понимаю, что для вас мало приятного возвращаться в памяти к тем событиям, и не стану вас дольше задерживать, но очень прошу вас: свяжитесь со мной, пожалуйста, если вдруг вспомните что-нибудь – пусть даже самую незначительную деталь – касательно случившегося.
Поднявшись, Конрауд написал свой номер телефона на лежавшей на столе газете и открыл дверь в коридор. Там никого не было. Эймюндюр, бывший жилец ниссеновского барака на Скоулавёрдюхольте, продолжал стоять возле плиты, испачканной засохшими брызгами овсяной каши.
–А вы что, угрожаете своим соседям?– неожиданно спросил Конрауд.
–А? С какой стати мне им угрожать?
–Если все-таки угрожаете, советую вам этого больше не делать.
–Никому я не угрожаю. Это вам та баба наговорила? Она – врунья.
Конрауд ограничился тем, что повторил свои слова о недопустимости угроз в адрес соседей, и уже закрывал за собой дверь, когда внезапно вспомнил о главном вопросе, который собирался задать Эймюндюру. По сути, он ради этого и пришел.
–А вы случайно не помните Наннину куклу? Ту, что нашли в озере, когда случилась трагедия?
–Я помню куклу, с которой она играла. Да там уже и не кукла была, а одно название – вся потрепанная. Вы, видимо, о ней и говорите – других у Нанны не было. Мать ей все повторяла, что она уже слишком большая, чтобы играть в куклы, но та ее и слушать не хотела.
–Значит, вы видели, как Нанна с ней играет?
–Ну конечно. Девочка-то была особенная… Как сказать?.. Немного отставала в развитии. Она хранила в той кукле всякую всячину – откручивала у нее голову и складывала внутрь что ни попадя: рисунки, например, которые сама и рисовала. Для своего возраста она хорошо рисовала – этого у нее было не отнять. Я видел однажды, как она сложила вчетверо какой-то рисунок и сунула его в куклу.
–А вы не знаете, куда подевалась та кукла?
Эймюндюр покачал головой:
–Понятия не имею. А вообще… Вроде как отец мне рассказывал, что попросил парня выбросить ее, но я вряд ли вспомню…
–Парня?
37
Слова никак не хотели складываться в строфы, что неожиданностью не являлось. Почти целый день – с полудня и до самого вечера – Лейвюр провел в бесплодных попытках сочинить хоть строчку. Разложенные на столе листы бумаги он достал из упаковки, которую приобрел много лет назад, когда в последний раз брался за стихосложение. Тогда он заплатил за нее кругленькую сумму, поскольку бумага была самого лучшего качества: отличалась плотностью и прекрасно впитывала чернила. Теперь ее листы обветшали и пообтрепались по краям. В свое время Лейвюр собирался начисто переписать на них свои стихи, но в результате их постигла та же судьба, что и другие бумаги, которыми был полон его кабинет: они хранили лишь расплывчатые воспоминания о строфах, которые так и не созрели, чтобы лечь на страницы будущих книг. Лейвюр как-то сравнил эти строфы с детьми, что ушли из жизни, не достигнув отрочества.
Походив некоторое время взад-вперед по комнате, он решил выйти на прогулку, которая, однако, получилась короткой, поскольку начался дождь. Вернувшись домой, Лейвюр приготовил себе кофе, пить который он любил горячим, почти обжигающим,– едва теплый, застоявшийся кофе казался ему совершенно не пригодным для употребления. Тут он вспомнил об одном своем коллеге по перу, весьма недооцененном столпами литературы и обладавшем интеллектом, который заслуживал гораздо более высоких похвал. Вот он пил кофе исключительно в холодном виде, чем очень кичился,– настолько, что даже написал об этом стихотворение (по правде говоря, не самое лучшее в его творчестве).
Набив трубку табаком, Лейвюр зажег ее, затянулся дымом и снова подумал об муках сочинительства. Писать стихи было непросто. Ему это всегда стоило больших усилий, так что, еще учась в университете, он купил два учебника поэзии, изданных на английском языке. Их он никогда никому не показывал: ревностно хранил их как свое личное сокровище. Не раз у него возникала мысль, что свободно творить ему мешает излишний перфекционизм. И действительно, другие поэты публиковали всякую муть, что приходила им в голову, и их еще за это и превозносили.
Сумерки за окном сгущались, и Лейвюр решил пропустить стопочку-другую, как он и делал, когда настроение было на нуле. По комнате расплывался табачный дым. Глядя на листы бумаги, на которых появились все-таки кое-какие записи – полноценных строф среди них было не больше двух-трех – Лейвюр снова подумал о человеке, который столько лет спустя возник у него на пороге с вопросами о той несчастной девочке и том, есть ли у него какие-либо соображения по поводу того, куда могла подеваться ее кукла. Если уж и это не вдохновляло его на творчество, имело смысл запрятать подальше бумагу и ручку и больше никогда не предпринимать попыток написать хоть что-то стоящее.
Уже не один раз, с тех пор как бывший полицейский расспросил Лейвюра о происшествии на Тьёднине, он возвращался в памяти к тому дню, когда заглянул к матери Нанны в ниссеновский барак под номером 9. После посещения Конрауда он припомнил и некоторые другие подробности. Например, то, что когда он уже прощался с несчастной матерью, с улицы вошел какой-то мужчина и, оттеснив Лейвюра плечом, довольно грубо поинтересовался, что он там делает. А точнее, он спросил, не за деньгами ли пришел Лейвюр.