Бессонной ночи вслед легчайший ветерок
шевелит воздух городской и ароматом дышит.
О чем теперь мне петь, совсем не вижу я,
пойду куда глаза глядят – меня услышат.
–Куда глаза глядят – меня услышат!– пропели одновременно двадцать голосов.
Саида-бай вознаградила их энтузиазм кивком. Но безбожие этого двустишия было превзойдено безбожием следующего:
Склоню колена, Кааба
[110] сердца моего,
и жду с молитвой взор твой будто свыше.
В рядах зрителей послышались вздохи, прокатился дружный стон. Ее голос почти сорвался на слове «свыше». Только совершенно бесчувственный чурбан посмел бы это порицать.
Ослеплена, как солнцем я, о Маст,
Вдруг облака волос и лунный лик увижу…
Ман был настолько тронут той почти декламационной выразительностью, с которой Саида-бай исполнила последнее двустишие, что невольно воздел к ней руки. Саида-бай закашлялась, прочищая горло, и загадочно взглянула на него. Ман ощутил жар и дрожь во всем теле и на какое-то время потерял дар речи, зато воспроизвел ритмический рисунок аккомпанемента на голове одного из своих деревенских племянников лет семи.
–Что вы хотите услышать следующим, Махешджи?– спросила его отца Саида-бай.– До чего чудесную публику вы всегда собираете в вашем доме! И такую осведомленную, что я порой чувствую себя лишней! Стоит мне лишь пропеть два слова – и вы, господа, завершаете газель!
Раздались восклицания: «Нет-нет!», «Что вы такое говорите?» и «Мы лишь ваши тени, Саида-бегум!»
[111].
–Я уверена, что это не из-за моего голоса, а лишь благодаря вашей милости и милости Того, Кто наверху,– добавила она,– сегодня вечером я здесь. Я вижу, что ваш сын так же признателен мне за мои скромные усилия, как и вы были в течение многих лет. Должно быть, это в крови. Ваш отец, пусть он покоится с миром, был полон доброты к моей матери. И теперь я получаю вашу милость.
–Кто из нас кому оказывает милость?– галантно ответил Махеш Капур.
Лата невольно посмотрела на него с некоторым удивлением. Ман поймал ее взгляд и подмигнул. И она невольно улыбнулась в ответ. Теперь, когда они были родственниками, она чувствовала себя с ним не так скованно. Она вспомнила его утренние выходки, и улыбка вновь приподняла уголки ее губ. Теперь всегда, сидя на лекциях профессора Мишры, Лата невольно будет вспоминать уморительную картину: как он вылезает из ванны, мокрый, розовый и беспомощный, словно младенец.
–Однако некоторые молодые люди столь молчаливы,– продолжала Саида-бай,– что они сами могут быть идолами в храмах. Возможно, они так часто вскрывали свои вены, что у них не осталось крови, а?– очаровательно рассмеялась она.
Ах, сердце мотыльком летит на яркий свет…
Сегодня мой герой блистательно одет!
Молодой Хашим виновато окинул взглядом свою синюю вышитую курту. Но Саида-бай безжалостно продолжала:
Как его вкусу не воздать хвалу?
Он кажется мне принцем на балу!
Поскольку во многих стихах на урду, как и во многих из более ранних по времени персидских и арабских стихах, поэты обращались к молодым людям, Саиде-бай было несложно найти такие озорные отсылки к мужской одежде и манере поведения, чтобы было понятно, в кого летят ее стрелы. Хашим мог краснеть, гореть и кусать нижнюю губу, но ее колчан был бездонен. Она посмотрела на него и продолжила:
Алые губы твои – со вкусом медвяной росы.
О, Амрит Лал!– истинно имя твое.
Друзья Хашима к этому времени уже содрогались от смеха. Но, должно быть, Саида-бай поняла, что он больше не вынесет любовной травли, и смилостивилась, предоставив ему небольшую передышку. К этому моменту публика осмелела достаточно, чтобы выдвигать свои предложения, и после того, как Саида-бай, потакая своему вкусу, слишком интеллектуальному для столь чувственной певицы, исполнила одну из наиболее сложных и насыщенных аллюзиями газелей Галиба, кто-то из публики предложил одну из своих любимых – «Где встречи те? Где расставания?».
Саида-бай согласилась, повернулась к музыкантам, играющим на саранги и табла, и сказала им несколько слов. Саранги начал играть вступление к медленной, меланхоличной, ностальгической газели, написанной Галибом не на склоне лет, а в те дни, когда он был сам ненамного старше самой певицы. Но Саида-бай вложила в свои вопрошающие куплеты такую сладкую горечь, что тронула даже самые черствые сердца. И когда они присоединились в конце знакомой сентиментальной строчки, казалось, они задают вопрос себе, а не показывают соседям свою осведомленность. И эта проникновенность вызывала у певицы еще более глубокий отклик, так что даже последний сложный бейт, в котором Галиб возвращается к своим метафизическим абстракциям, стал кульминацией, а не отступлением от общего смысла газели.
После этого прекрасного исполнения публика лежала у ног Саиды-бай. Те, кто намеревался уехать не позднее одиннадцати часов, оказались не в силах сбросить чары, и вскоре незаметно уже перевалило за полночь.
Маленький племянник Мана уснул у него на коленях. Уснули и многие другие мальчики. Слуги унесли их и уложили спать. Сам Ман, который раньше часто влюблялся и поэтому был склонен к своеобразной приятной ностальгии, был ошеломлен последней газелью Саиды-бай. Он задумчиво раскусил орех кешью. Что он мог поделать? Он чувствовал, как неумолимо влюбляется в нее. Саида-бай теперь продолжила свои заигрывания с Хашимом, и Ман ощутил легкий укол ревности, когда она пыталась получить от юноши ответ:
Тюльпану ли, розе – им ли равняться с тобою?
Сколь же метафоры эти бессильны…
Когда эти строки не привели ни к какому результату, заставив молодого человека лишь беспокойно поерзать на месте, она попыталась исполнить более смелое двустишие:
Персик твоей красоты восхищает весь мир —
даже пушок на щеках выглядит истинным чудом!..
Это нашло отклик. Здесь было два каламбура – один мягкий и один не слишком. «Мир» и «чудо» обозначались одним и тем же словом «алам», а «пушок на щеках», звучавший на урду как «кат», могло быть истолковано как «письмо». Хашим, у которого на лице был легкий пушок, изо всех сил старался вести себя так, будто «кат» означает просто «письмо», но это стоило ему немалого конфуза. Он оглянулся на отца в поисках поддержки в своих страданиях – собственные друзья ничем не помогали, так как давно решили присоединиться к поддразниванию. Но рассеянный доктор Дуррани сидел в полудреме где-то позади. Один из друзей нежно потер щеку Хашима и потрясенно вздохнул. Покраснев, Хашим поднялся, чтобы покинуть двор и погулять в саду. Стоило ему привстать, как Саида-бай выстрелила в него Галибом: