—Чему?
—Я хочу знать, впишется ли он в коллектив. Станет ли своим в Корбине.
—Польщен, что вы считаете, будто мне хватит квалификации.— Я допил коктейль.— По крайней мере, на это.
Доктор Морс усмехнулся, вытряхнул последние угольки в перевернутую черепную коробку пушечного ядра, где они и тлели.
—Наверняка вы помните, Руб, как приехали сюда в первый раз, еще никого здесь не зная, как стояли перед комиссией и рассказывали о себе. Это такая нервотрепка. Вы хотя бы его успокоите.
Вот, собственно, и все. Далее мы обсуждали формальности, доктор Морс попытался выговорить фамилию кандидата, я никак не мог его понять, мне слышался то Бенто Неру, то Бензедрин Накамото, то Бензин Натти Яху… Я воображал себе последнего из могикан: его вымазали дегтем, обваляли в перьях и подожгли…
Наконец доктор Морс просто-напросто порылся в ящиках и протянул мне неряшливо скрепленные листы машинописных копий — чернила выцвели, текст размазался, титульные листы завиваются, точно свитки, вокруг имени: Бенцион Нетаньяху…
Это имя ничего не говорило мне, да и кому бы то ни было… и даже фамилия — она прогремела только через поколение. Тогда же о ней никто не слыхал, тем паче в Америке. Более того, она казалась диковинной, иностранной. Чужеземная фамилия, старая как мир и вместе с тем из будущего; фамилия и из Библии, и из комиксов.
Наследник царя Осии. Приятель Флэша Гордона
[23].
На брисе меня нарекли Рувим бен Алтер — Рувим, сын Алтера. Будь у меня сын, его звали бы бен Рувим — сын Рувима. Бенцион — сын Сиона; моего иврита, выученного к бар-мицве, на это хватило, но и только.
Мне предстояла встреча с сыном Сиона.
2
В Бронксе, неподалеку от ухоженных джунглей Пелем-парка, посередине квартала расположилось приземистое строение из замызганного беленого кирпича, над входом торчит козырек с перегоревшими лампочками и корявыми буквами: порой на нем виднеется надпись «Слава Тебе, Господи Боже», порой зашифрованная цитата — например, «Деяния 1:7» или «Екклесиаст1:9»,— но одна фраза остается неизменной: «Человек предполагает, а Бог располагает». Я уехал из здешних мест до того, как тут открыли церковь (ее паству я мысленно окрестил «предположенцами»), но, бывая в старом своем районе, отметил совершившуюся перемену — я парковал машину перед входом в церковь, надеясь, что отсюда-то ее точно не угонят,— и эта фраза на козырьке постепенно стала чем-то вроде шутки для своих или моего личного каламбура, я вспоминал его всякий раз, как во мне предполагали еврея или же предполагали склонить меня к чему-либо, воззвав к моему еврейству. Всякий раз, как хасиды из корбинского подразделения «Гилеля»
[24] приставали ко мне с просьбою надеть кипу и пожертвовать деньги на их нужды или какой-нибудь младшекурсник-политолог, зажав меня в угол, предлагал подписать петицию «во имя мира на Ближнем Востоке», я всегда говорил себе: еще один предположенец. Доктор Морс был завзятым предположенцем — впрочем, как и все мы, в равной мере евреи и гои, завзятые (пусть и непредвзятые) предположенцы. Когда я был маленьким, возле станции метро «Тремонт-авеню» частенько стоял золотушный нищий, побрякивая монетками в бумажном стаканчике, который он сжимал в единственной руке. Много лет спустя я столкнулся с ним в автобусе на Манхэттене, нищий нес пакеты с покупками из универмага «Мейсиз», нес их в обеих руках, обеими руками… Кто из нас не предположенец? Отец частенько рассказывал, как работал на фабрике в Гарменте; один из его коллег, простоватый и смирный поляк, решил сделать предложение любимой девушке и купил кольцо с бриллиантом. Однажды поляк принес кольцо на работу, чтобы показать коллегам-евреям и спросить их мнения, как будто резать ткань — то же самое, что резать драгоценные камни и евреи с их еврейской смекалкой разбираются абсолютно во всем. Поляк совершенно искренне хотел, чтобы каждый из коллег рассмотрел бриллиант и оценил покупку: «Вы, ребята, в таких делах понимаете… скажи мне, Янкель, Ицик, меня облапошили?.. Я купил его у одного из ваших, но не из тех, кого я знаю и кому доверяю… вы ведь скажете, облапошили меня или нет, правда?» Разумеется, все евреи фабрики отложили ножницы и принялись рассматривать кольцо, поднимали его к свету, вытирали о фартук, ворковали над ним, точно над ясноглазым младенцем, говорили поляку, мол, оно великолепно, оно стоит тех денег, которые ты заплатил, выгодная сделка, поляк сиял: служение в алтаре церкви предположенцев. Еще был случай с маминым братом, моим дядей Изей, эрзац-бакалейщиком, в 1940-х и начале 1950-х он постоянно занимал деньги у моих родителей и бог знает у кого еще, по всему Гранд-Конкурсу, чтобы открыть лавку; сфера ее деятельности и адрес менялись каждый раз, как его об этом спрашивали (продуктовый ларек на Вебстер, обувной магазин на Парк, цветочный в Испанском Гарлеме
[25], книжный для государственных служащих за пределами семитской вселенной Виллиджа), в конце концов дядя Изя перестал отвечать на вопросы, исчез, но даже тогда мама верила в него — у него все получится, он вернется. Даже после того как за ним явилась банда Колли, даже после прихода парней Мандзонетто и даже после того, как обезображенный почти до неузнаваемости — почти, но не вовсе — труп дяди Изи нашли неподалеку от строительной площадки моста Костюшко на берегах Ньютон-Крик. У него все получится, он вернется… Церковь одна, предположения разные.
В моем детстве в здании церкви предположенцев — то есть в земном, материальном ее воплощении — действовала синагога «Молодой Израиль». Там молились мои родители, туда я ходил на занятия перед бар-мицвой. Точно не помню, когда именно паства рассеялась, здание выставили на торги, продали карибским католикам и над входом приделали козырек,— должно быть, еще до смерти моего отца (кстати, он называл синагогу «шул»). Кадиш по нему мне пришлось читать в другом месте.
В детстве мое буднее утро начиналось в другой величественной груде кирпичей в центре квартала — 114-й средней школе, где стайка старых дев и молодых вдов, тамошних преподавательниц, всполошенно верещала о том, что в Америке все равны, не только мужчины, но и женщины, что в этой стране можно говорить что вздумается, быть кем хочешь, поклоняться любому богу — или не поклоняться никакому, потому что закон в равной степени защищает и атеистов; даже агностики, если они граждане Америки, вольны выбирать себе будущее.
Идеологическая обработка завершалась со звоном колоколов, и я плелся за несколько кварталов в пыльный бункер «Молодого Израиля»: в подвале синагоги, посреди плесневелых книг — полки с ними рушились в самый неожиданный момент, как в дешевом фарсе,— кворум морщинистых раввинов, переживших погромы в черте оседлости, принимался опровергать эти истины, сокрушать эти истины, глумиться над ними, ровнять их с землей. Ничуть не заботясь о том, что здесь, в Америке, мы вольны сокрушать, вольны глумиться, вольны ровнять с землей, раввины вытаскивали эти истины во двор и погребали их в земле Бронкса, посыпав солью — или цементом,— чтобы на этом месте никогда ничего не выросло.