– Вот тебе твоя ложка! – выпалила я.
Элизабет, задохнувшись, бросилась на меня. Пальцы впились мне в ребра и, резко дернув, потащили к раковине, чуть не швырнули меня туда. Холодный край впился мне в бедра, а лицо оказалось так близко от разбитого стекла, что весь мир на минуту стал синим.
– Они принадлежали моей матери, – прошипела Элизабет, тыча меня в осколки. Она держала меня спокойно, но я чувствовала ее гнев в кончиках пальцев, которые грозились впечатать меня в стекло.
Рывком она подняла меня и усадила, отпустив прежде, чем мои ноги коснулись земли. Я упала на спину. Она наклонилась ко мне, и я приготовилась к удару. Достаточно одного. Мередит приедет быстрее, чем след от пощечины побледнеет, и настанет конец последнему эксперименту. Меня объявят негодной к удочерению, и Мередит бросит попытки найти мне семью; я была готова к этому, готова уже давно.
Но Элизабет опустила руку и выпрямилась, а потом отступила назад.
– Моей матери ты бы не понравилась, – сказала она и легонько толкнула меня большим пальцем ноги, чтобы я встала. – Теперь вставай и иди спать.
Так значит, разочарованно подумала я, это еще не конец. По телу разлился физический страх, тяжелый и затмевающий остальные чувства. Ведь конец неизбежен. Я не верила, что существует хоть малейшая возможность, что мое пребывание у Элизабет продлится сколько-нибудь долго, и мне хотелось покончить с этим прямо сейчас, без необходимости проводить в этом доме даже одну ночь. Я сделала шаг ей навстречу, упрямо выпятив подбородок и надеясь, что мой капризный вид выведет ее из себя.
Но момент был упущен. Элизабет смотрела поверх меня, ее дыхание было ровным. Я отвернулась и понуро зашагала прочь. Стащив со стола ломоть ветчины, взобралась по лестнице. Дверь в мою спальню была открыта. Я прислонилась к косяку, оглядывая то, что временно станет моим: мебель из темного дерева, круглый лоскутный ковер розового цвета, настольную лампу с перламутровым абажуром. Здесь все было новым: пухлое белое одеяло в пододеяльнике, такие же белые шторы, одежда, аккуратными рядками вывешенная в шкафу и сложенная стопками в ящиках комода. Забравшись в кровать, я стала мусолить ветчину, которая была соленой, с металлическим привкусом в тех местах, где я трогала ее окровавленными пальцами. Я откусывала кусок, замирала и слушала. Я жила в тридцати двух домах, и во всех было одно общее: шум. Шум автобусов, скрип тормозов, грохот проходящих товарняков. И внутри: многочисленные телевизоры, пытающиеся перекричать друг друга, сигналы микроволновок и нагревателей для детских бутылочек, дверные звонки, ругань, звук закрывающегося засова. Звуки, издаваемые другими детьми: плач младенцев, вопящие братья и сестры, которых разводят по разным комнатам, визг от слишком холодного душа, стоны спящего рядом, которому приснился кошмар. Но дом Элизабет был другим. Как в винограднике, засыпающем в сгущающихся сумерках, в доме было тихо. В окно проникал лишь слабый гул. Он напоминал жужжание электричества, но в сельской местности источник, наверное, был природным – например, водопад или пчелиный рой.
Наконец я услышала на лестнице шаги Элизабет. Натянув одеяло на голову, я закрыла уши, чтобы не слышать. Вздрогнула, когда она тихонько присела на край моей кровати. Я на дюйм отодрала одеяло от ушей, но лица не открыла.
– Моей матери и я тоже не нравилась, – прошептала Элизабет. Ее голос был мягким, словно она извинялась.
Мне захотелось выглянуть из-под одеяла, так отличался этот голос от того, что держал меня над раковиной; на мгновение я даже подумала, что это не она.
– Хоть что-то общее у нас есть. – Сказав это, она положила руку мне на спину, и я выгнулась дугой, вжавшись в стену, у которой стояла кровать. Лицо впечаталось в кусок ветчины.
Элизабет все говорила, рассказывала о том, как родилась ее старшая сестра Кэтрин, и о семи годах, когда у ее матери рождались только мертвые дети. Четверо, и все мальчики.
– Когда я родилась, мать сразу попросила унести меня. Сама я не помню, но отец рассказывал – до тех пор, пока я не научилась все делать сама, меня купала, кормила и одевала сестра, которой было тогда семь лет…
Элизабет все говорила и говорила, описывая болезнь своей матери, страдавшей депрессией, и преданную заботу о ней отца. Еще до того, как научиться говорить, рассказывала она, ей пришлось научиться ходить по коридору на цыпочках, чтобы старые половицы не дай бог не скрипнули. Мать не любила шум – любой шум. Элизабет говорила, а я слушала. Надрыв в ее голосе был мне интересен – ко мне редко обращались так, будто я способна понять чужие переживания. Я проглотила кусок ветчины.
– Во всем была виновата я, – продолжала Элизабет. – Болезнь матери – это была моя вина. Никто от меня этого даже не скрывал. Вторая дочь была им не нужна, ведь считалось, что у девочек нет вкусовых рецепторов, способных отличить хорошее вино от плохого. Я доказала, что они ошибались.
Элизабет похлопала меня по спине, и я поняла, что ее рассказ окончен. И прожевала последний кусок.
– Ну как тебе моя сказка на ночь? – В тишине дома ее голос звучал слишком звонко, а оптимизм, которого, я знала, она не испытывает, – фальшиво. Под одеялом я начала ковырять в носу, тяжело дыша.
– Не очень, – ответила я.
Элизабет рассмеялась.
– Мне кажется, и ты можешь всем доказать, что они ошибаются, Виктория. Твое поведение – просто выбор, который ты делаешь в данный момент; оно не имеет отношения к тому, кто ты на самом деле.
Если Элизабет действительно в это верит, подумала я, тогда ее ждет большое разочарование.
8
Почти все утро мы с Ренатой работали молча. Зал для покупателей в «Бутоне» был маленький, но сзади имелась более просторная подсобка для работы, с длинным деревянным столом и холодильной камерой, куда можно было зайти и закрыть за собой дверь. Вокруг стола стояли шесть стульев. Я выбрала тот, что был ближе всего к двери.
Рената положила передо мной книгу с названием «Тематическая свадьба: подсолнухи». Мне пришел в голову подходящий подзаголовок: «Как начать совместную жизнь, основываясь на материализме и обмане». Не прикоснувшись к книге, я сделала шестнадцать одинаковых цветочных композиций для стола с подсолнухами и лилиями, опутав их паутинкой спаржи пушистой. Рената составляла букеты для подружек невесты, а закончив, приступила к цветочной скульптуре в ведре из рифленого металла выше пояса. Каждый раз, когда раздавался скрип входной двери, Рената бежала в зал. Она знала по именам всех покупателей и для каждого подбирала цветы, уже зная, что нужно.
Завершив работу, я встала перед Ренатой и стала ждать, когда она посмотрит в мою сторону. Рената взглянула на стол, где выстроились вазы, полные цветов.
– Молодец, – одобрительно кивнула она. – Вообще-то, больше чем молодец. Ты меня удивляешь. Трудно поверить, что ты нигде этому не училась.
– Нет, – сказала я.
– Я знаю. – Она окинула меня изучающим взглядом, который мне так не нравился. – Загрузи машину. Я выйду через минуту.