Комната была пуста, не считая трех смен одежды, рюкзака, зубной щетки и книг, что подарила мне Элизабет. Лежа в кровати прошлой ночью, я слушала, как соседки роются в моих вещах, словно голодные звери, раздирающие падаль. В детских домах и приютах это было обычным делом: разворовывать пожитки, забытые плачущими детьми, которых вечно гнали с места на место. Достигнув совершеннолетия, мои соседки не избавились от детской привычки. Уже давно, почти десять лет, я не участвовала в мародерстве, но еще помнила радость, когда удавалось найти что-то съедобное, то, что можно продать в школе хоть за монету, либо какой-то непонятный или личный предмет. В начальной школе я собирала эти забытые безделушки, мои сокровища: серебряную подвеску с выгравированной буквой «М», бирюзовый ремешок от часов из фальшивой змеиной кожи, таблетницу, в которой лежал молочный зуб со следами засохшей крови. Я складывала их в полотняный мешочек на молнии, украденный из чьего-то чулана. По мере того как мешок наполнялся и тяжелел, из-под сетчатой ткани стали проглядывать углы лежавших в нем предметов.
Какое-то время я убеждала себя, что храню все эти вещи до той поры, пока снова не встречу их законных обладателей – но не чтобы вернуть, а чтобы выменять на еду или услугу, случись нам опять оказаться в одном приюте. Но чем больше копилось вещей, тем сильнее становилась моя любовь к своей коллекции, и снова и снова я пересказывала связанную с каждым предметом историю: вот память о том времени, когда я жила с Молли, девочкой, которая обожала кошек; вот презент от соседки, с которой сорвали часы и сломали руку; вот сувенир из подвальной квартиры, где Сара узнала правду о Зубной Фее. Моя привязанность к этим вещам происходила не из теплого чувства к обладавшим ими людям. Наоборот, я чаще избегала вспоминать о них, не помнила имен, обстоятельств, надежд, которые они питали на будущее. Со временем эти предметы стали цепочкой ключей к моему прошлому, тропинкой из хлебных крошек, и во мне зародилось смутное желание следовать по ней до того места, откуда начинались мои воспоминания. Потом, в хаосе и спешке очередного переезда, меня заставили бросить мешочек с сокровищами. С тех пор я всегда отказывалась собирать вещи, упрямо являясь в каждый новый дом с пустыми руками.
Я быстро оделась: кофта с капюшоном поверх трех футболок и двух маек, коричневые облегающие брюки, носки и ботинки. Коричневый шерстяной плед не лез в рюкзак, и, сложив его пополам, я обернулась им вокруг талии, как юбкой, заколов складки булавками через каждый дюйм. Низ присобрала и подколола, как кринолин, а сверху надела две юбки разной длины: длинную из оранжевого кружева и бордовую до колен. Изучив себя в зеркале в процессе умывания и чистки зубов, я, к своему удовлетворению, заключила, что выгляжу не привлекательно, но и не отталкивающе. Фигура надежно скрыта под одеждой, а благодаря очень коротко остриженным волосам (постриглась я сама, вчера вечером) ярко-синие глаза казались неестественно, почти пугающе большими, словно, кроме них, на лице ничего больше и не было. Я улыбнулась в зеркало. Бродяжкой я не выглядела. По крайней мере, пока.
На выходе из пустой комнаты я задержалась. Солнечный свет отскакивал от белых стен. Кто будет жить здесь после меня и что подумает, увидев сорняки, проросшие сквозь ковер у кровати? Вспомни я об этом раньше, оставила бы новенькой жиличке картонный горшок с фенхелем. Его перистые веточки и сладкий аромат лакрицы утешили бы ее. Но было слишком поздно. Кивком попрощавшись с комнатой, которая была уже не моей, я ощутила внезапную благодарность к тому, под каким углом сюда падало солнце, и к замку на двери, и ко времени и пространству, подаренным мне, хоть и ненадолго.
Я быстро вышла в гостиную и, выглянув в окно, увидела машину Мередит, припаркованную у дома с выключенным мотором. Мередит сидела, вцепившись в руль и изучая свое отражение в зеркале заднего вида. Я развернулась на сто восемьдесят градусов, вышла через заднюю дверь и села в первый попавшийся автобус.
Больше я Мередит никогда не видела.
4
Днем и ночью пивоваренный завод у подножия холма дымил мутным паром. Вырывая сорняки, я смотрела на белый дым, и капля отчаяния примешивалась к моему счастью.
Ноябрь в Сан-Франциско был теплым, а в парке Маккинли стояла тишина. Мои цветы, за исключением ранимого мака, успешно пережили пересадку, и ровно шесть дней я воображала, что смогу жить никем не замеченной, укрывшись под кровом деревьев. Работая, я прислушивалась, готовая бежать при первом звуке шагов, но ни одно живое существо не сворачивало в дебри с ухоженной лужайки; никто не заглядывал в лес, где я ползала на корточках. Даже на детской площадке не было ни души – лишь на пятнадцать минут перед школой под бдительным присмотром дети один, два, три раза качались на качелях и шли дальше к подножию холма. К концу третьего дня я знала их по голосам. Вот Дженна, послушная; Хлоя, любимица учителей; Грета, которая скорее позволит похоронить себя заживо, чем высидит еще один учебный день (милая Грета: если бы мои астры были в цвету, я оставила б ей в песочнице целую охапку, – таким отчаянным голосом она молила мать задержаться еще хоть на минутку). Они не видели меня, а я – их, но с каждым днем я все больше ждала их появления. А ранним утром размышляла о том, на кого из этих девочек я была бы похожа в детстве, будь у меня мама, которая водила бы меня в школу. Я видела себя скорее послушной, чем нет, улыбчивой, а не хмурой. Если бы все это было так, любила бы я по-прежнему цветы, стремилась бы к одиночеству? Вопросы без ответов вихрились, как струйка воды у корней герани, которую я поливала часто и щедро.
Когда от голода я теряла способность думать, то садилась в автобус и ехала в гавань, на Филлмор-стрит или в Пасифик-Хайтс, и там бродила по гастрономическим бутикам, с задумчивым видом стоя у мраморных прилавков и пробуя оливки, ломтики канадского бекона и треугольнички датского сыра. Расспрашивала продавцов о том, о чем спросила бы Элизабет: какое из оливковых масел нефильтрованное, насколько свежие сегодня тунец, лосось и камбала, сладкие ли первые мандарины. Брала на пробу дополнительные порции, делала вид, что никак не могу выбрать. А стоило продавцу обратить внимание на следующего покупателя – уходила.
Потом я гуляла по холмам и искала растения, которыми можно было бы пополнить мой растущий сад. Заглядывала не только в парки, но и на чужие дворы, проникая под завесы ипомеи и страстоцвета. Изредка склонялась над незнакомым видом, срывала и быстро несла в ресторан, где побольше народу. Садилась перед брошенной тарелкой с недоеденной лазаньей и ризотто и ставила поникший росток в запотевший стакан; его ослабшая зеленая шейка свисала за кромку. Глотая маленькие сочные куски, я листала справочник, изучая части растения и методично сверяясь: множественные или не множественные соцветия? Мечевидные листья растут из центра или же сердцевидные? Выделяет ли стебель млечный сок, есть ли завязь сбоку от цветка или же сока нет, а завязь из центра? Выяснив семейство и запомнив научное и общепринятное название, я клала цветок меж страниц справочника и забирала с собой остатки обеда.
Пять ночей я спала безмятежно, а потом настала шестая. Резкий запах текилы ворвался в мой сон. Была ночь с пятницы на субботу. Я открыла глаза. Над моей головой простирал игольчатые руки вереск, пересаженный с аллеи на Дивисадеро. Меж новой порослью и мерцающими колокольчатыми соцветиями проглядывали контуры мужской фигуры. Мужчина нагнулся и обломил стебель моего гелениума. При этом бутылка текилы накренилась, и жидкость выплеснулась на куст, за которым скрывалась я. Девушка за его спиной потянулась за бутылкой, села на землю ко мне спиной и запрокинула голову, глядя на небо.