— Еще чего! Это ж черт в юбке.
— А скотина не должна за нее ответ держать.
— Ладно. Хрен с ней, — сплюнул поселенец. И пошел разносить сено.
Когда доярки заканчивали дойку, поселенец уже накормил, напоил коров. Положил на подстилку солому и стал ждать, когда Емельяныч закончит принимать молоко у доярок. Те, сняв халаты, мыли руки. Собирались расходиться по домам.
— Как зовут тебя? — спросила поселенца старая доярка. Все бабы оглянулись на Трубочиста.
— Владимир.
— Ты б молока попил. Устал наверное. С нами тут не то живой человек, бес не сладит. Но ты не обращай внимания. Попей-ка вот молока. У моей Зорьки — самое хорошее, — взялась она за подойник.
— Хлеб есть у кого, бабы? — спросила старуха.
— Есть, — достала из сумки буханку хлеба та, которая приводила поселенца в порядок.
— Ешь. Володя. Не обращай на нас внимания, — подвинула она поселенцу громадную кружку молока и ломоть хлеба.
Поселенец ел с жадностью.
— Так, значит, работать мы начинаем с шести утра. Это первая утренняя дойка. Она заканчивается в восемь утра. Потом вторая дойка. В двенадцать дня. До двух. Потом в шесть вечера. И до восьми. На твоем попечении двести коров. Понял? — глянул на поселенца Емельяныч.
— Понятно.
— Так вот. Очистка, кормежка— это твое. На твоих плечах висеть будет. Кроме того, у нас есть десять быков. За ними тоже ты будешь смотреть. Но это с завтрашнего дня. Сегодня там без тебя все сделают. И еще знай: опаздывать на работу у нас нельзя. Прогуливать и тем более. Мы за это строго наказываем.
— Этого не будет, — сказал поселенец.
— Посмотрим, — и, повернувшись к дояркам, Емельяныч спросил: — Сегодня все довольны скотником?
— Довольны. Хорошо помог.
— На целых полчаса раньше управились.
— Мужик он и есть мужик, — говорили доярки. И только одна стояла молча в стороне, поджав тонкие, покусанные губы и зло косилась на поселенца. Он и не думал, что так скоро обзаведется здесь врагом.
Прямо с фермы, повел его Емельяныч на жилье, как он говорил. Комнатушка оказалась маленькой, темной.
— Вот, пока здесь поживи. А там посмотрим. Завтра под аванс денег выпишем, купи, что тебе нужно. И живи на здоровье.
Емельяныч вскоре ушел, а поселенец покрутив головой, в магазин пошел. Решил взять необходимое. Деньги имелись.
К ночи комнатка посветлела. Здесь уже прижалась к стенке раскладушка. Что ни говори — вдвое дешевле койки. А если учесть, что бабой он решил не обзаводиться, временное, если и подвернется — не и счет, то пять лет и на раскладушке потерпеть можно. Все ж не нары. Вон матрац какой пухлый. Хоть бока от досок отдохнут. И подушка есть — толстая, как вымя у коровы. И одеяло ватное. Красное. Даже глаза режет.
Поселенец подмел пол. Открыл банку консервов, бутылку пива:
— Ну! С новосельем тебя! — чокнулся он с собственной тенью на стене и залпом осушил стакан.
А вскоре на душе повеселело. И Владимир, опорожнив бутылку, улыбался довольный.
Соболево… Самые что ни на есть заброшенки. Здесь его, сколько ни старайся, никто не найдет. Ни один кент, ни одна малина. Да и кому придет в голову искать его на ферме? Среди коров. А он отсидится тут спокойненько за свои пять лет. За это время все его успеют забыть. Особенно те, с кем отбывал в лагере. У каждого свои заботы. А когда подойдет время — выйдет с поселения. Сам начнет промышлять. Сам. Без кентов. Так надежнее.
Вот только бы этот Клещ его не нашел. Ведь что ни говори — должок перед ним имеется. И немалый. Заплатил. И надо сделать. Ведь согласился. Взялся убить Скальпа. Но где искать этого Скальпа. Он же не дурак. Хотя вряд ли догадался. Да… Но… могли и его, Трубочиста, заложить кенты проклятые. И тогда Скальпа не так-то просто будет найти. А все ж интересно, сколько он на нем подзаработал? Лучше всех, конечно. Клещ платил. Да и Медуза. Муха — обижаться не приходится. Пайки — не в счет. Деньги! Золотишко! Вот это — ценно.
А они-то его простачком считали! Эх! Тоже еще! Воры! Вот он, к примеру, засыпался на вшивой лавчонке. Ну и черт с ней! С кем не случается? Они вон — считались ворами покрупнее, а тоже погорели. На одних нарах спали. Кто как попал. Кто сам словился, кому помогли. Какое это теперь имеет значение? Зато вот он! Даже из лагеря сумел все на волю вынести. Все. Весь заработок. До копейки. А на это голову иметь надо. Дураку не удастся. Они вон — «в законе», а даже с воли в лагерь не все смогли пронести. Хотя это гораздо легче, чем вынести из зоны. А он — обычный. «В законе» не был. Не ввели. А голова не глупее, чем у них. Всех вокруг пальца обвел. Всех! А сам и жив, и здоров, и с заработком. Две зоны обвел. Через два лагеря. И никто не догадался, что находится в вате его старой телогрейки. А ее, если тряхнуть — ого! Целое состояние! А этот дурак Муха за тряпки держался! Кому они нужны? Тряпки — мелочь. Надо прикидываться уметь. То ли дело он — Трубочист! Все в одной телогрейке ходил. Как в замусоленной шкуре. Никогда ее не снимал. Нигде. Зато уж если снимет, у многих глаза от зависти лопнут. Но он не дурак! Он рисковать не станет! Он походит в ней. На старье кто позарится? В ней ему тепло и безопасно.
Поселенец поглаживает задубелую от грязи телогрейку. Ее — если на пол поставить — не упадет. А все потому, что потом он в ней деньги зарабатывал. Помогала она ему. От глаз и сглаза берегла. От беды. А теперь вон! Тройной подклад! Ему любой бы позавидовал!
Владимир ложится на раскладушку. Спать пора. Утром чуть свет — на работу. Опаздывать нельзя.
Утром он бежит на ферму всприскочку. Как раз успел. Быстро за лопату схватился. Но коровы лежат, не хотят вставать. Поднимать их было нелегко. Помогали доярки. Старая Акулина сама своих коров подняла. Тихо, без шума. Другие так не умели. Взяла ведро. Помыла корову. И, зажав подойник коленями, принялась доить Зорьку. Тихо звенькали по подойнику тугие струи молока. Старушка что-то тихонько напевала. Корова жевала сено, стояла тихо, словно замерла.
Трубочист не мог оторвать взгляда от них. Чем-то тихим повеяло на него. Спокойным, древним. Будто когда-то он уже видел это. Хотя знал, что нет. Не приходилось. И стоял, как привороженный.
Где-то шумели другие доярки, бранились с коровами, поднимали их окриками. Те вскакивали испуганно. И вытаращив глаза-сливы, шарахались от доярок в разные стороны. И только старую Акулину коровы слушались с первого слова.
«Какие они у нее понятливые. Может потому, что с добром она к ним подходит, и коровы не ждут от нее плохого для себя?» — думал поселенец. И поневоле свое вспоминалось.
Большая была семья у отца Владимира. Одних детей восемь человек. Все голодные, полураздетые. Всегда злые, нервные. Отец — сапожник, день и ночь работал, чтобы семью прокормить хоть как-то. Чужим людям шил ботинки, туфли, сапоги. У своих огольцов и тапок не имелось. Чуть снег сошел — и до самых морозов носились ребятишки по улицам босиком. Всяк себе промышлял пропитание. С другим не делился. Знал, что тот от себя тоже не оторвет. Так в семье повелось. Мать — прачка тоже чужим стирала. В доме всегда стоял запах мыла, сырости. Покуда мать и отец были заняты каждый своим делом, в доме было терпимо. Но к ночи, когда каждый подсчитывал свой заработок за день, вспыхивали ссоры. Потом драки. Так было всегда. А потом отец запил. С горя. Или с усталости. Ему надоело жить. Надоело драться за жизнь, какая потеряла для него весь смысл. А мать ушла. К другому. Одна. Бросила всех. Забыла. И не видевшие от нее ласки, дети скоро забыли ее и ни разу не пожалели о ней. Она была и не была. Она была как сон — ругливый, оборванный. Хотелось другого. Ведь вон соседки — иные. Но то чужие… Можно заменить хлеб калачом. Но мать, какая ни на есть, одна на всю жизнь дана. Но и той не стало. Сама ушла. За долгие годы нужды возненавидела мужа. А заодно остыла и к детям. Она ни разу не пришла к ним. Не проведала. Не принесла гостинца даже на праздник. Будто их и не было у нее. Старшие — ладно. Но вот трехлетнему меньшому брату туговато приходилось. И, дождавшись, пока пьяный отец уснет, подкрадывался потихоньку, воровал из пьяных рук хлеб, кусок селедки. И убегал под стол. Там ел оглядываясь, как бы старшие не отняли добычу. Сказки, гостинцы, подарки, все это миновало семью. Дети не знали этого. Они не имели игрушек. Да и до них ли.