И оставался Авессалом, отец ее, в Иерусалиме два года, а лица моего не видал и во дворец царский не приходил ни разу. Я купался в отраженных лучах любви, которую, как мне говорили, он пробуждает. Мне страх как хотелось увидеть лицо его, полюбоваться его прекрасными волосами, коим дивился всякий, видавший его, такими они были длинными, густыми и пышными, черными и блестящими, точно смоль. Я чувствовал себя упоительно и зловредно праведным всякий раз, как мне сообщали, что он хочет повидаться со мной. С упрямым лицемерием я отказывал ему, усматривая некую странную добродетель в том, что мучаю нас обоих. Но и Авессалому ни упрямства, ни задора тоже было не занимать, так что к исходу этих двух лет он уже готов был взорваться. И послал Авессалом за Иоавом, собираясь направить его ко мне за полной амнистией. Иоав на его призыв не откликнулся. Послал и в другой раз, но тот не захотел придти. И сказал Авессалом слугам своим: «Видите участок поля Иоава подле моего, и у него там ячмень? Пойдите выжгите его огнем».
Тут-то уж Иоав встал, и пришел к Авессалому в дом, и сказал ему: «Зачем слуги твои выжгли мой участок огнем?»
А отважный Авессалом, даже глазом не моргнув, ответил моему генералу:
— Вот, я посылал за тобою, говоря: приди сюда, но ты не приходил. Я и другие твои поля пожгу, если не станешь ты приходить, когда зову тебя.
— Чего же ты хочешь? — спросил загнанный в угол Иоав.
— Ступай к царю, отцу моему, — приказал Авессалом, — и скажи, что я хочу увидеть лицо его. Разве я чужой ему? Спроси, зачем я пришел из Гессура, если я больше не сын его? Лучше было бы мне оставаться там. И скажи еще, что если я виноват, пусть убьет меня. Если же нет, пусть позволит видеть лицо его.
Получалось вроде бы, что мой сын Авессалом так же отчаянно жаждет увидеть меня, как и я его, что он пойдет на все, лишь бы добиться нашего, столь обоим желанного воссоединения. С великим волнением слушал я Иоава, разгневанно пересказывавшего мне все случившееся. Любо-дорого было смотреть, как мой выдающийся генерал кипит от злости. Я ни разу еще не видел его таким взвинченным, пребывающим в таком замешательстве и отчаянии.
— Он клянется пожечь все мои поля, — сообщил мой военачальник, главнокомандующий всей моей армии. Я расхохотался. — Зачем ты вернул его из Гессура, если не даешь ему увидеть лицо свое? Прошу тебя, да будет мир между ним и тобой. В чем дело? Для всех будет лучше, если он станет сидеть здесь спокойно, а не сеять раздор между нами тремя.
Ну, как вы уже знаете, я ответил согласием.
Авессалом, когда я приказал привести его, не стал предо мной заискивать. Он вошел ко мне, преисполненный важности, словно это он был пострадавшей стороной, и без звука, без благодарности или извинения пал лицом своим на землю предо мной. Я наслаждался гордостью и уверенностью, которыми был проникнут весь его облик. Когда он поднялся, я сжал его плечи и затем, всхлипнув, обнял. И поцеловал его. Я опять прослезился. Он меня не поцеловал.
12
Змея в траве
В последовавшие за нашим примирением месяцы я осыпал Авессалома почестями и подарками, и случилось так, что вскоре Авессалом завел у себя колесницы и лошадей и пятьдесят скороходов. Теперь таких же завел Адония. Авессалом был у всех на устах. Он походил на прекрасного юного бога, на которого народ не мог налюбоваться. Я же бесстыдно наслаждался, глядя со стороны, какое обожание он возбуждает и какую проявляет энергию в сочетании с элегантной самоуверенностью. Увлеченность, с которой он взялся помогать мне в скучных делах управления государством, его распорядительность и гражданское рвение, далеко превосходившие все, что сумели выказать по этой части другие мои сыновья и до него, и после, льстили моему самомнению. В нашу породу пошел, думал я, отдавая должное нам обоим.
Авессалом быстро обнаружил в себе и дарования, и склонность к правлению, которыми сам я вовсе не обладал от природы. В политике он чувствовал себя как рыба в воде. Я таял от удовольствия, любуясь его добросовестностью и усердием. Наивный я был человек. Иоав не решался в ту пору сказать мне, что в глазах народа Авессалом становится при мне тем же, кем я некогда был при Сауле, привлекая к себе благосклонность и разжигая любовь. Авессалом положил за правило подниматься рано утром и вставать при дороге у городских ворот. И если кто-нибудь, имея тяжбу или обиду, шел в надежде на царский суд, то Авессалом подзывал его к себе и спрашивал: «Из какого города ты?» И когда тот отвечал: «Из такого-то колена Израилева раб твой», Авессалом старался подольститься к нему, говоря: «Вот, дело твое доброе и справедливое, но у царя некому выслушать тебя, кроме меня, я сам займусь твоим делом».
Беда в том, что повторяющиеся раз за разом мелочные подробности отправления власти быстро нагоняли на меня, как и на многих известных истории великих лидеров, скуку. Настоящим моим делом была война, а не правление. В мирную пору истинный воин чувствует себя, как выброшенная на берег рыба, — вот и я большую часть времени тратил на то, чтобы придумать себе какое-нибудь занятие. В умении делегировать ответственность мне не было равных: Иоав главенствовал над всеми моими войсками, Ванея — над дворцовой стражей из хелефеев и фелефеев, Адорам — над сбором податей, Иосафат, тот, прыгучий, состоял при мне в дееписателях, Садок и Авиафар — в священниках, а сыновья мои управляли двором, без особого, впрочем, успеха. Среди великого множества институтов, которым я не потрудился придать определенную, официально установленную форму, была и система судебных органов. И потому я благословил предприимчивость Авессалома, когда услышал, что он занялся разбором жалоб, избавив меня от этой обязанности.
— О, если бы меня поставили судьею в этой земле! — с удовольствием выслушал я — в пересказе — слова Авессалома, коими утешал он всех обиженных, какие, проделав долгий путь в надежде получить у меня аудиенцию, достигали ворот Иерусалима, — ко мне приходил бы всякий, кто имеет спор и тяжбу, и я судил бы его по правде. Какая жалость, что у царя некому выслушать тебя. А уж я бы постарался стать хорошим судьей.
Хочет быть судьей? Пусть будет. Я только радовался, видя, как мой обворожительный сын с таким успехом заменяет меня. Я не сознавал, что тем самым он преднамеренно и последовательно подкапывается под меня. И даже если бы кто-то предостерег меня, я все равно не понял бы, зачем Авессалому это нужно. Он же был моим наследником, так? И я сам, с моей слепой любовью и некритическим к нему отношением, способствовал успешному осуществлению его планов. И по сей день мне трудно поверить в то, что человек с моим знанием жизни, с моей проницательностью позволил отеческой нежности довести его до подражания страусу, этой неказистой птице, которая стоит сунув голову в землю, потому как не желает видеть ни того, что есть доброе под солнцем, ни того, что есть злое.
Точно так и я вел себя с моим сыном Авессаломом. Я не видел ничего опасного для себя в том, что когда подходил кто-нибудь из людей поклониться ему, то Авессалом простирал руку свою и обнимал его и целовал его. Так поступал Авессалом со всяким израильтянином, приходившим на суд к царю, так вкрадывался он в сердце израильтян. Я же, мирно блаженствуя, любовался всем этим. Я испытывал бурную отцовскую радость, я упивался деяниями и добродетелями бесподобного предмета моей гордости и любви. Собственное мое сердце лишь купалось в довольстве оттого, что Авессалом вкрадывался в сердца израильтян, что мой сын, зеница ока моего и главный наследник, который станет царем после меня, пользуется таким почитанием, что его так обожают и встречают такими овациями.