По мере того как возрастало число моих людей, мы рыли для себя норы, которые и поныне находят в горах, в пещерах и в неприступных местах. В тот ранний период главным основанием моих опасений по части Саула, а также предчувствий, что рано или поздно он выступит против меня со своими тысячами, стал закон Файнберга. Закон этот гласит, что если Саул имеет возможность увидеть меня в моем укрытии, то и я имею возможность увидеть, как он приближается, и принять любые меры, какие сочту уместными. Бывало, что я собирал вещички и сматывался. Но если местность, в которую он нас загонял, оказывалась суровой, открытой и труднопроходимой, то и позиции наши приобретали относительную неуязвимость — недоступность для лобовой атаки и неприступность в случае осады. Мы могли преспокойно обходить его с фланга и ускользать, едва он, уповая на численное превосходство, переходил в наступление. Примерно так все и происходило всякий раз, что Саул появлялся в пустыне Ен-Гадди, в пустыне Маон или в пустыне Зиф. Я легко уклонялся от встречи с ним, и было даже два случая, когда я находил Саула спящим на земле и мог убить его. И уж я не упускал возможности известить его об этом.
— Твой ли это голос, сын мой Давид? — спрашивал он каждый раз, мигая и морщась, словно от боли, а уразумев, что я его пощадил, заливался слезами.
В Ен-Гадди получилось особенно смешно, потому что Саул приволокся прямиком в пещеру, в которой мы прятались, и не заметил нашего присутствия. Нечто обладающее поверхностным сходством с этим случаем произошло между Одиссеем и Циклопом, не правда ли? Один раз Саул совсем было окружил нас в пустыне Маон, но тут на помощь мне послушно явились филистимляне, которые напали на земли его со всех сторон и вынудили Саула вернуться, чтобы оказать им сопротивление. То был, как вы знаете, далеко не единичный случай, когда мы с филистимлянами действовали заодно и к вящей выгоде друг друга. В сущности, единственное, за что меня, выступившего вместе с царем Анхусом биться против Саула на Гелвуе, угрызала совесть, так это за то, что угрызений совести я никаких не испытывал. Последнее нередко заставляло меня дивиться себе самому. Насколько я помню, проблема выбора, вставшая передо мной, когда я вознамерился сражаться с Саулом и народом моим, состояла в том, что выбора-то у меня и не осталось. Кто, интересно, просил народ сохранять верность Саулу, когда народ этот понял уже, что Саул — самый что ни на есть замудоханный псих? И с Урией тоже мне выбирать не приходилось. Вирсавия была беременна, а он упрямо отказывался переспать с ней и тем самым волей-неволей прикрыть ее неверность, вот и пришлось послать его назад, на погибель. Я же предоставил ему на выбор две возможности, так? Убил ли я Урию ради того, чтобы избежать скандала, или потому, что уже положил в сердце своем взять жену его? Бог его знает. Ибо не только лукаво сердце человеческое более всего, оно также крайне испорчено. Даже мое. Опасность, сопряженная с царским положением, в том-то и состоит, что по прошествии какого-то времени ты сам начинаешь верить, будто ты действительно царь.
Файнберг, как вам известно, человек, не лишенный причуд, и, видимо, оттого закон его перестал работать мне на благо, когда личная армия моя увеличилась. Хотя скалистая местность, в которой мы укрывались, и образовывала естественную твердыню, она была также настолько сурова, что не позволяла скопившемуся у меня грозному войску расположиться с удобством и роскошью, которые могли бы побудить нас остаться здесь надолго. Это была не жизнь. И потому с неотвратимостью приблизился день, когда мы свернули наши пожитки и углубились в Иудею, оставив филистимскую границу далеко позади. Мы выступили в поход с большой дерзостью и немалым трепетом. Робкий сердцем не сандалит повариху. Вот мы и покинули Одоллам и обосновались на новом месте, в лесу Херет. А следом, после долгих споров и размышлений, мы совершили первый наш по-настоящему решительный шаг, отважившись на рискованную вылазку против филистимского войска, штурмовавшего иудейский город Кеиль и грабившего гумна.
Как раз перед броском на Кеиль я в первый раз и перемолвился с Богом. И Он мне ответил. Помог принять решение. В ту пору Он всегда отвечал мне, так что я не нуждался ни в Самуиле, ни в Нафане. Я сам обращался к Нему. В ту пору я был с моим Богом на более дружеской ноге, чем даже эти двое. Не диво, что я возгордился. Мне только еще предстояло узнать, что погибели предшествует гордость, и падению — надменность.
Авиафар, единственный, кто уцелел в ужасающей резне, учиненной над священниками и домочадцами их, прибежал в то время ко мне, держа в руке священный ефод покойного отца своего, великого священника в Номве. Он принес с собой новость о бойне. Я и до сей поры не могу взять в толк, как люди шли после этого на службу к Саулу, почему он всякий раз с такой легкостью набирал свои три тысячи, необходимые ему, чтобы гоняться за мной? Потому что он был царем? Но что такое царь? Я сам царствую уже лет сорок, а и посейчас не понимаю, отчего народ радуется, увидев меня, почему люди чувствуют себя возвеличенными, получив от меня слово или взгляд, и почему солдаты мои оберегают мою жизнь с таким усердием, что готовы пожертвовать своими, лишь бы моя осталась цела? Авиафара я принял потому, что отец его умер, прославляя меня.
— Кто из всех рабов твоих верен, как Давид? — дерзко вопросил отец его, защищая меня перед Саулом.
На что Саул ответил:
— Ты должен умереть.
— Останься у меня, не бойся, — поспешил я успокоить молодого Авиафара, походившего на привидение и трясшегося от испуга, — ибо кто будет искать твоей души, будет искать и моей души. Ты будешь у меня под защитой. Я буду врагом врагов твоих и противником противников твоих.
Я сдержал это обещание и намерен постараться, чтобы после того, как я помру, с моим старым другом ничего дурного не содеялось. С Адонией на этот счет проблем не предвидится, поскольку Авиафар, как всегда наивный и ортодоксальный, помогает Адонии и одобряет его идею устроить большой званый завтрак на холме. А вот насчет Вирсавии с Соломоном я сомневаюсь.
— Будь милосердна, — внушаю я первой, — к тем, кто, подобно Авиафару, стар и в летах преклонных. Когда-нибудь и ты тоже состаришься.
— Авиафару? — неопределенно отзывается моя белокурая Вирсавия, пропуская внушение мимо ушей, украшенных золотыми колечками серег, одной из которых она соблазнительно поигрывает.
С Соломоном разговаривать труднее, потому что Соломон притворяться не умеет.
— Шлёма, пожалуйста, отнесись сколь можешь внимательнее к тому, что я тебе сейчас скажу. Меня очень заботит участь моего священника Авиафара. — Тут мне приходится с неудовольствием приостановиться. Мой царственный сын старательно заносит на глиняную табличку даже эти мои вступительные слова. — Когда я умру и меня похоронят…
— Да будешь ты жить во веки веков, — вставляет Соломон.
— …царство мое, вероятно, перейдет к брату твоему Адонии.
— Он брат мне лишь наполовину, — педантично напоминает Соломон.
— И если нечто непредвиденное постигнет Адонию, помешав ему стать царем…
— Да? — навострив уши, говорит Соломон.